Тот уже сидел в пыли, глядя на него полными ужаса глазами. Когда расстрига приблизился, разбойник попытался отползти, отталкиваясь от земли ногами в драных лыковых лаптях. Его разбитые губы шевелились, выталкивая какие-то невнятные шепелявые звуки. Расстрига наклонился, вслушиваясь в это бормотание, и на его загорелом бородатом лице появилось некое подобие улыбки.
— Сатана, говоришь? — переспросил он, разобрав нечленораздельное бормотание разбойника. — А кабы дал себя, как свинью, прирезать, так, верно, был бы ангел Господень?
— Тебя за что из духовного сословия поперли? — спросил разбойник, поняв, что его не собираются добивать.
— Никто меня не пер, — грустно ответил расстрига, разглядывая свои крепкие ладони. — Сам я ушел, ибо грешен и недостоин сана. Когда мародеры французские храм грабили, в коем я служил, бес меня попутал: я пятерых кулаком порешил. С тех пор денно и нощно молюсь об отпущении грехов Господу. Просил ведь я вас, иродов: отстаньте вы от меня Христа ради, не доводите до греха!
Он плюнул в пыль, махнул рукой и, круто повернувшись на каблуках, широко зашагал в сторону монастыря.
Не прошло и часа, как он уже стучал кулаком в крепкие дубовые ворота, запертые по случаю сгустившейся темноты. Через некоторое время в калитке открылось небольшое окошко, и в нем появилась щекастая физиономия привратника. Разглядев в полутьме мощную фигуру странника, привратник убрал из окошка лицо, выставив вместо него коптящий масляный фонарь.
— Благослови тебя Господи, брат мой, — приветствовал его расстрига. — Открывай, да поживее. Или православная братия не дает приюта усталым путникам?
— Уж больно у тебя, путник, рожа разбойничья, — ответствовал привратник и вознамерился захлопнуть окошко.
Расстрига помешал ему, просунув в окошко руку и упершись ею в створку, коей оно закрывалось. Некоторое время привратник, который и сам, бывало, поднимал на плечах откормленного тельца, пыхтя и наваливаясь на створку пытался преодолеть сопротивление.
— Отпусти, бесово отродье, — простонал он сквозь стиснутые зубы. — Все одно я тебе, басурману, не открою!
— Одумайся, брат, — сказал расстрига, который даже не запыхался. Удерживая створку одной рукой, другой он копался в своей объемистой котомке. — Видишь ведь, что не получается. А почему? А потому, что надо мной рука Господня! Нешто это дело — Его воле противиться? Открывай, дурень, не то пожалеешь!
— Рука Господня, — пропыхтел привратник, налегая на створку. — Мне-то откуда знать, Господня или еще чья-то? Знаем мы, какие слуги Господни нынче по лесам шастают! Давеча двоих братьев по дороге из города зарезали. Может, подрясник-то твой как раз с одного из них снят!
— Вот дурень-то! — теряя терпение, воскликнул расстрига. — Как есть дурень, прости меня, Господи! На, читай!
Он просунул в приоткрытое окошко какую-то сложенную вчетверо бумагу, но привратник на нее даже не взглянул.
— Мы грамоте не обучены, — простонал он, роя ногами землю в безуспешных попытках закрыть окошко.
— Оно и к лучшему, — сказал расстрига. — Тебе, дураку, таких вещей знать не надобно. Снеси эту бумагу отцу-настоятелю, да поживее.
— Сей момент, разбежался, — пропыхтел монах. — Нашел себе гонца! Отец-настоятель, небось, уже ко сну отошел. Стану я его из-за тебя, бродяги, беспокоить!
— Бумагу возьми, — спокойно повторил странник. — Я тут подожду, покуда ты бегать будешь. А не побежишь — помяни мое слово: не миновать тебе епитимьи, да такой, что небо с овчинку покажется! И что ты за человек? Креста на тебе нет, ей-богу! Меня самого чуть не зарезали у самых ваших ворот, а тут еще ты! Ну, чего таращишься? Сам бежать не хочешь, так кликни брата, который на ногу полегче!
С этими словами он бросил бумагу в окошко и отпустил створку, которая с громким стуком захлопнулась. Качая головой и бормоча какие-то слова, звучавшие как ругательства, расстрига отошел от ворот и присел прямо на землю. Порывшись в котомке, он извлек оттуда черствую горбушку и принялся жевать ее всухомятку. Зубы у него были на редкость крепкие и жутковато белели в темноте, когда он вонзал их в подсохшую корку.
Расстрига едва успел проглотить последний кусок и стряхнуть с бороды крошки, когда за воротами послышалась какая-то возня. Лязгнул отодвигаемый засов, и калитка распахнулась, бесшумно повернувшись на хорошо смазанных кованых петлях. В проеме возникла тучная фигура привратника.
— Заходи, странник, — проворчал он. — И что только в этой твоей бумаге написано?
— Что, брат, схлопотал епитимью? — усмехнулся расстрига, пригибая голову, чтобы пройти в низкую калитку. — Предупреждал ведь я тебя: не гневи Господа! А ты уперся как баран... Да, вот что, брат: там, на дороге, покойник лежит, надо бы его похоронить по христианскому обычаю.
— Разберемся, — пообещал монах, запирая за ним калитку. — Завтра, как солнце встанет, непременно разберемся. А кто таков?
— Разбойник, — сказал расстрига, — лихой человек. Что-то в ваших лесах и впрямь неспокойно.
— Место бойкое, торговое, вот народец и балует, — объяснил монах. — Никакой управы на них, нехристей, нету! Да ты ступай, ступай. Отец-настоятель ждет. Небось, на меня лаяться станет, что долго тебя не пускал.
Расстрига усмехнулся и поднялся в келью отца-настоятеля. Дверь кельи закрылась. Неизвестно, о чем беседовал воинственный расстрига с настоятелем, но свет в окошке кельи погас только под утро, когда звонарь монастырского храма уже готовился звонить к заутрене.
Глава 3
Неделю спустя, когда воинственный расстрига, распрощавшись с отцом-настоятелем Успенского монастыря, что под Мстиславлем, походным шагом приближался к Смоленску, княжна Мария Андреевна Вязмитинова также собиралась в дорогу.
Говоря по совести, ехать ей никуда не хотелось. Летом она безвыездно жила в деревне, всем остальным своим имениям предпочитая Вязмитиново, в коем выросла под строгим присмотром князя Александра Николаевича. Это казалось ей не только привычным, но и весьма удобным, хотя подобное отшельническое существование давно снискало княжне репутацию затворницы и служило источником невообразимых сплетен, распускаемых о ней городскими кумушками. Правда, с высылкой из Смоленска княгини Зеленской, бывшей давним недругом княжны, жить Марии Андреевне стало спокойнее, а поселившийся поблизости отставной полковник Шелепов всячески ее поддерживал и опекал. Но, как бы то ни было, появляться на людях княжна не любила; особенно не нравилось ей бывать в городе, и, если бы не крайняя нужда, она ни за что не поехала бы туда, да еще в самый разгар летней жары.
Однако случилось так, что именно теперь ее присутствие в Смоленске сделалось необходимым. Накануне пришло письмо от подрядчика, занимавшегося ремонтом городского дома княжны. Ремонт сей заключался фактически в постройке совершенно нового здания на месте старого, дотла сожженного французами еще в августе двенадцатого года. Княжна тянула с этим ненужным, как ей казалось, делом до последней возможности. Со временем, однако, город отстроился, и черневшая посреди сверкающей свежим тесом и новым строительным камнем улицы горелая, заваленная мусором и уже успевшая зарасти высоким бурьяном проплешина начала резать глаз. Марии Андреевне пришлось снова заняться строительством, и вот теперь этот мучительный процесс, кажется, близился к концу. В своем письме подрядчик сообщал, что заканчивает отделочные работы и просит княжну пожаловать, дабы оценить результаты его трудов.
Перед самым ее отъездом в усадьбу вновь пожаловал отец Евлампий, который в последнее время дневал и ночевал в княжеской библиотеке, посвящая всякую свободную минуту перелистыванию старых книг и дневников князя Александра Николаевича. Внезапно проснувшаяся в приходском священнике страсть к чтению исторической литературы казалась Марии Андреевне забавной, не более того. При этом она отлично сознавала, что, будь на месте батюшки кто-то другой, такая внезапная перемена показалась бы ей подозрительной. Однако при одном взгляде на добродушное, вечно чем-то смущенное лицо отца Евлампия становилось ясно, что этот человек не способен вынашивать худые замыслы.