– Напомни себе, – Сиверов налил холодный, а потому практически потерявший аромат коньяк в серебряные рюмки. – Я больше люблю пить из стеклянных, но в серебре быстрее нагреется.
Они сидели друг напротив друга за кухонным столом и грели в руках маленькие серебряные рюмочки.
– Только теперь я понимаю, – произнесла Ирина, – какое это сумасшествие.
– Что? Решиться на рождение ребенка? Если бы ты знала наперед обо всех трудностях, то не отважилась бы? – усмехнулся Сиверов.
– Знала, – вздохнула Ирина, – я знала больше, чем ты подозреваешь, как-никак, второй ребенок, но считала, что у меня больше сил.
– И все же ты счастлива?
– Конечно. От этого счастья недолго и в дурдом попасть. Я только к обеду вспоминаю, что забыла причесаться с утра, а ты хоть бы словом мне напомнил!
Будто не видишь.
Сиверов ухмыльнулся, услышав про сумасшедший дом.
«Знала бы она, что мне предстоит!»
– Я завтра уезжаю по делам, – сказал он, глядя поверх Ирины, пытаясь точно угадать взглядом, где сходятся линии перспективы коридора, если продолжить их за стенку, отделяющую их квартиру от соседней.
– Новость так себе, – призналась Ирина, – а я-то надеялась, это случится чуть позже.
– Мне тоже не хотелось бы попасть в дурдом, – рассмеялся Глеб.
– Значит, туда попаду я.
– Глупости.
– Как посмотреть…
Коньяк нагрелся, серебряные рюмочки сошлись с легким прозрачным звоном.
– Интересно, – сказала вдруг Ирина, – а если опустить в рюмку язык и сидеть долго-долго, коньяк впитается?
– Ты извращенка, – Глеб взял ее за руку и заставил выпить коньяк до дна. – А вот теперь сиди и лови кайф, чувствуй, как тебя отпускает.
– Ну и словечки у тебя с языка слетают, Глеб, – «кайф», «отпускает».
– Есть специфические ощущения, для которых требуются специфические слова, другими не передать их сути.
– Есть более сильные ощущения, почему же их ты не называешь своими словами?
– Потому что – неприлично.
Сиверов и сам допил коньяк, прислушался к себе.
Ноющая боль в виске постепенно уходила, притуплялась. Он почувствовал, что даже немного захмелел.
Обычно Глеб умел сопротивляться действию алкоголя, заранее настраиваясь на то, что спиртное на него не подействует. Но сегодня был не тот случай – ему хотелось ощущать легкое головокружение и разливающуюся по телу теплоту.
Он прикрыл ладонью руку жены и несильно сжал ее пальцы.
– Ты хорошо причесана.
– Но не накрашена, – ответила Ирина.
Не вставая со стула, Сиверов взял коробок спичек, прицелился и бросил его в выключатель. Широкая панель щелкнула, кухня погрузилась в полумрак.
– Смотри-ка, попал!
– Теперь не видно твоего макияжа.
– Но я-то знаю, что его нет.
– Это уже неважно.
Сиверов встал и обнял Ирину. Она закрыла глаза; прислушиваясь к движениям его рук. Он не был настойчив, не был требователен. Провел ладонью по волосам, выждал. Его пальцы скользнули к шее.
– У тебя такие холодные руки…
– Не надо было ставить коньяк в холодильник.
Я грел его в ладонях.
Глеб сжал ладонями виски Ирины и ощутил, как бьется под его руками жилка.
– Последнее время нам некогда было задуматься, остановиться, посмотреть друг другу в глаза, – Сиверов нагнулся, пытаясь взглянуть Ирине в лицо.
Та опустила голову.
– Ты словно чего-то боишься.
– Раньше я боялась, когда ты уходил надолго.
– А теперь?
– Теперь тоже боюсь, но уже не за себя.
– За него?
– Конечно. Только сейчас я поняла, что ты для меня значишь, без тебя я никто.
Глеб хотел ответить ей, что он без нее тоже не мыслит себе жизни, но понял, это прозвучит фальшиво – он самодостаточен, ему не нужна ничья помощь, ничье сочувствие. Вернее, он принимает эти знаки благодарности, но может обойтись и без них.
– Я никогда не думала, что кто-то может быть мне дороже, чем ты.
Если бы такая фраза прозвучала раньше, Сиверов бы подумал другое. Но сейчас он понимал, о ком идет речь – о ребенке.
– Погоди, не надо, – прошептала Ирина.
– Почему?
– Я знаю, сейчас он заплачет, и нужно будет идти успокаивать.
– Ты уверена?
– Да.
Они замерли, прислушиваясь к почти полной тишине, царившей в квартире. Было лишь слышно, как подрагивают стекла в окнах под напором ветра. Ирина держала руку Глеба в своих пальцах и не давала ему двинуться.
Из спальни донесся чуть различимый плач.
– Слышишь?
– Конечно. Ты, как всегда, оказалась права.
– А теперь он не уснет часа три-три с половиной, – Быстрицкая перевела взгляд на циферблат часов, висевших между кухонными шкафчиками. – Значит, утихомирится не раньше двух. А я сама умираю, хочу спать. Боже мой!
– Завтра тебе будет замена, выспишься днем.
– Извини, что так получилось, – Быстрицкая разжала пальцы и резко поднялась из-за стола. Быстрым шагом направилась в спальню, и оттуда зазвучал ее голос:
– Ух ты, маленький мой, заждался, мое солнышко…
Она нежно лепетала глупости, которые говорит любая мать своему ребенку. Дело было не в словах, не в их смысле, а в интонации, с которой они произносились, в чувстве, вложенном в них.
«Почему я не сумел сказать самую простую фразу – я люблю тебя»? Она слышала ее от меня уже много-много раз, но никогда эти слова не теряли новизны. А сегодня я почувствовал, что это прозвучит фальшиво, хотя чувство не ушло".
Он прошел в спальню и застал Ирину с ребенком на руках.
– Тебе помочь?
– Нет, я все сделаю сама. А ты ложись спать, тебе же, наверное, завтра рано вставать?
Сиверов хоть и не делал сегодня практически ничего, чувствовал себя уставшим. Сказалось перенапряжение последних месяцев, когда приходилось спать урывками, не тогда, когда хочется, а когда есть возможность, и делать непривычную работу.
– Хочешь, я включу музыку?
– Нет, не надо, она, если я хочу, звучит у меня в голове сама.
Глеб постелил постель, лег, щелкнул выключателем. Горел лишь низкий торшер, заливая комнату призрачно-желтым светом. Реальными оставались цвета и вещи, попадавшие в узкий конус света, льющегося из-под абажура. В этом световом конусе и сидела Ирина Быстрицкая с ребенком.
Сон пришел почти мгновенно, заставив Глеба забыть о всем, что волновало его сегодня и вчера. Зато вернулись волнения прошлых лет. Сон ему снился очень странный, абсолютно реальный, словно все виденное им происходило наяву, хотя Сиверов и понимал умом, что видятся ему вещи невозможные.
Он одновременно был и участником сна, и сторонним наблюдателем, имеющим возможность в каждое мгновение выйти из течения событий и даже заставить это течение остановиться.
Он словно бы шел по анфиладе огромных залов, таких больших, что следующая дверь терялась в полумраке и угадывалась лишь по сочившейся из-под нее узкой полоске света. Эти залы чем-то напоминали музейные: такие же излишества в архитектуре, позолота, росписи. В простенках висели картины в тяжелых золоченых рамах.
Глеб всматривался в лица изображенных на них людей. Что-то знакомое сквозило в их чертах, но Сиверов не сразу понял это. Лишь миновав несколько залов, он стал узнавать тех, кого уже почти забыл. Это были люди из той, прежней его жизни, из которой он ушел, чтобы начать новую. Костюмы, шляпы, пейзажи, прически на картинах пришли в его сон из прошлых веков, поэтому он сразу и не распознал лиц.
– Да это же отец! – вырвалось у Глеба, когда он остановился у большого портрета.
Да, это был его отец и в то же время не он. Еще довольно молодой мужчина смотрел поверх его головы на окно, залитое с улицы стеклянно-бдестящей черной мглой. И Глеб попятился: он понял, что если бы отец был жив и увидел его сейчас, то не узнал бы – настолько изменилось его лицо и он сам.
Портрет растворился в полумраке, и Сиверов шагнул в следующий зал. Теперь он узнавал лица тех, кого когда-то знал, ребят, с которыми служил вместе, учителей, школьных друзей. Он никогда прежде не задумывался о том, как много людей знали его прежнего, для скольких он уже умер.