Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Старостин чувствовал себя так, будто попал в преисподнюю. Он сильно разволновался, на впалых щеках ходили желваки, искусал себе губы.

На стене крематория было краской по штукатурке аккуратно выведено?

Прожорливым червям я не достанусь, нет!
Меня возьмет огонь в своей могучей силе.
В сей жизни я всегда любил тепло и свет, –
Предайте же меня огню, а не могиле[2].

Последнее, что мог прочесть на этом свете каждый, кого гнали в крематорий. Издевательством звучало и то, что это было написано от имени обреченного, будто он сам просил о сожжении, «любил тепло и свет».

Эсэсовцы пытались засадить за колючую проволоку и музу поэзии Евтерпу!

Старостин несколько раз подряд прочел четверостишие, как бы присыпанное человеческим пеплом… Потом торопливо сказал Мамедову, стоявшему рядом:

– Идем отсюда скорей. Нечем дышать. Не могу здесь больше…

Безветренной, тихой ночью не так слышен был трупный запах, а сейчас, когда подымалось майское солнце, долго стоять возле крематория было невмоготу.

Старостин вышел за лагерные ворота без конвоя и зашагал вдоль колючей изгороди, с внешней ее стороны. Такие же чувства владели им, когда он в компании с Лючетти и Марьяни обходил вокруг эргастоло на Санто-Стефано.

Слышно, как шумит водопад у озера, из леса доносятся птичьи голоса. Старостин шел и прислушивался: не доносится ли канонада с востока?

Он наслаждался жизнью и жадно впитывал впечатления нового дня. Альпийские луга уже зацветали и расцвечивались. Все вызывало его восторженное внимание – и козы в долине, и альпийский колокольчик на ошейнике у коровы, и цветы в палисаднике опустевшего дома, откуда сбежали эсэсовцы. Несколько раз он предлагал Мамедову:

– Может, отдохнем? Торопиться-то нам некуда.

Даже медленная ходьба вызывала одышку, он останавливался, жадно лакомился свежим воздухом и часто закашливался: видимо, все-таки продрог ночью…

Утро прошло в прощаниях и проводах. Уехали испанцы, за испанцами оставили лагерь итальянцы. Несколько итальянцев нарочно уехали в отрепьях, смутно напоминавших военную форму.

Не думал Старостин, что так разволнуется, прощаясь с Чеккини. Старостин был счастлив за этого красивого молодого человека. На днях он увидит родных, близких и, может быть, найдет синьорину, которую мечтает назвать своей возлюбленной.

Чехи раздобыли повозку, запряженную лошадью, сложили свои пожитки, посылки Красного Креста и двинулись за повозкой, над которой водрузили самодельный национальный флаг. Часа в три дня Старостин распрощался с Драгомиром Бартой и снова был счастлив за хорошего парня, он вернется в Прагу, как с того света.

День теплый, однако Старостин чувствовал озноб и не снимал макинтоша, который ему подарили французы. Он застегнулся на все три пуговицы, поднял воротник, руки засунул в карманы. И все-таки зябко.

Перед вечером покинули лагерь русские. Старостин был в группе офицеров, которым предстояло перебраться в Штайнкоголь. Путешествие в несколько километров не должно его особенно утомить: дорога почти все время идет под гору.

Уходя, Старостин проверил – известно ли остающемуся дежурному по лагерю их будущее местонахождение. Он все ждал, что с часу на час приедет представитель Советского командования, и боялся, что их не сразу найдут.

108

Вечером он принял горячую ванну, лег спать на кровать с пружинным матрацем, положил голову на мягкую подушку и укрылся одеялом; на нем чистое белье из посылки Красного Креста.

Большая комната в три окна, восемь кроватей. Соседи встали, а он неприлично заспался. Оделся, позавтракал, распахнул настежь окно и сел у подоконника. Из окна виднеются елки, левее три молоденькие березки.

Благодатное утро, а ему так трудно дышать. Может, в комнате духота, накурили?

Он решил немного прогуляться.

Солнце припекало по-летнему, оно высушило росу на альпийском лугу. Этьен попросил кого-то из своих вынести матрац, одеяло и подушку, благо их комната на первом этаже. Ему безудержно захотелось полежать на молодой изумрудной траве, вдоволь надышаться запахами прогретой земли, трав, полевых цветов, новорожденной листвы. Так он скорее избавится от озноба, который никак не отставал от него в бессолнечной комнате.

Над головой – нетронутое, отныне безопасное майское небо. Одно-единственное облачко оттеняет его голубизну.

Этьен прилег, накрылся. Но как согреться? Это началось после того, как их гнали на станцию, на разгрузку картошки, недели две назад. Кажется, он продрог под тем холодным дождем навсегда. Не найти в траве того, что потерял в студеных лужах, в стылых карцерах, на окровавленном снегу лагеря…

А может, если ему начнут давать хорошие лекарства, удушье отстанет? Теперь делают какие-то спасительные операции легочникам, он даже слыхал, как называются эти операции: торакопластика. Но надо еще додышать, добраться, доковылять до того магического операционного стола, дожить до операции и выжить после нее…

Мечтая о жизни, он одновременно каким-то краешком сознания понимал, что занимается самообманом, убаюкивает себя надеждами.

В последние дни обозначился рубеж между ним и соседями по нарам, а сейчас – по комнате, такими же дистрофиками, как он. Изможденные люди быстро набирались здоровья. Его кормили даже лучше, но он оставался во власти каких-то недобрых сил, которые не позволяют поправляться. Этого почему-то не замечают даже близкие товарищи. Или делают вид, что не замечают?

Он признался себе, что весна не пробуждает в нем новых сил, как бывало прежде, и не радует. Наверное, потому, что каждая прожитая весна бывала очередной весной, а сейчас он чувствовал, что эта весна – последняя.

Он любовался окружающим его альпийским пейзажем, жадно вслушивался в пение, гомон и щебетание птиц – они доносились с той стороны, где на краю луга, напротив их окна, растут три несовершеннолетние березки совсем русского обличья. И травы совсем нашенские, русские – вот клевер, вот пырей, вот одуванчик, – будто лежит он где-то на лужайке в белорусском Заречье или на берегу реки Самарки.

Он благословлял в поле каждую былинку. Но расцветающая природа, все богатство красок, запахов и звуков не вызывали в нем душевного подъема, какой являлся прежде в такие минуты…

Из-за скверного самочувствия увядали мечты, таяли надежды и планы, обрывала свой полет мысль.

Он вгляделся в бело-желтые цветы земляники и уличил себя в мысли, что ягод уже не увидит и не полакомится ими: поспеют через месяц, полтора.

Снег лежит на причудливом силуэте горы. Она так похожа сегодня на один из отрогов Кавказского хребта. Горная цепь совсем такая, какой он любовался с аэродрома под Тифлисом.

Далекие-далекие белые пятна, а вот сожмет ли он когда-нибудь в руке комок податливого снега, услышит ли его веселый скрип под ногами, ощутит ли запах снега, схожий с запахом арбуза, придется ли ему в жизни еще померзнуть? Хорошо бы! Это означало бы, что он доживет до будущей зимы, может быть, до многих зим. Последние зимы, прожитые в тюрьмах Италии и в Австрийских Альпах, были отравлены вечной невозможностью согреться. Холод здесь приносил только страдание. А когда-то он любил русскую зиму и скучал по ней, если судьба забрасывала его зимой на юг. Вот бы еще раз в жизни почувствовать, как мороз щиплет уши, нос, пальцы ног!

Не хотелось, ох как не хотелось признаться себе, что ты – доходяга, что жизнь уже израсходована. Тебе уже трудно представить ощущения здорового человека. Ты забыл о том, каково бывает людям при хорошем самочувствии. И как сумел ты притерпеться к голоду, так привык сейчас к непроходящей боли в груди и привязчивой, Неотступной слабости. А если сегодня ты страдаешь меньше, чем накануне, то лишь потому, что у тебя не осталось сил для страдания.

вернуться

2

Перевод с немецкого А. Смоляна.

105
{"b":"29895","o":1}