– А как же ваша мечта? – спросил кто-то из зала.
«Основатель» отмахнулся и повторил:
– Возвращайтесь, пожалуйста! Помоги вам Господь…
Между 2005 и 1919 годами, камера заброски в экспериментальном комплексе Невидимого Университета
…На что похоже?
На болезнь. Никакого звукового оформления. Слышишь себя, свое дыхание, суету своего сердца. Глаза начинаются слезиться – сами собой, без видимой причины. Ты почти не видишь тупой бетон потолка и красные надписи на стенах. Закладывает уши. Першит в горле. Зудит кожа. Ноют суставы, появляется тяжесть в голове. Куда ты попал? В какую пакость тебя втянули? Не разберут ли тебя на органы? Какой наркотой… почему как грипп… как воспаление легких… с ума сойти… память… сумрак… Становится… трудно дышать, почти… невозможно дышать, невозможно… дышать…
Молишься. Слова вспоминаешь с трудом, память отказывает.
Получаешь страшный удар, удар невозможный, будто одновременно пнули со всех сторон, каждую клеточку, каждый миллиметр кожи. Глаза сами собой зажмуриваются: тебе больно и страшно…
Провал. На секунду ты потерял сознание.
Жарко. Скулы овевает ветер, но все-таки очень жарко. Открывай глаза, друг, тебе все еще страшно, но уже совсем не больно, пора открывать глаза. Дело сделано, не воротишь. Ты уже в другом месте, друг, кончай же ты праздновать труса!
Открываешь глаза.
Ты стоишь на сельской дороге с глубокими колеями, зной пудовой гирей давит на плечи, слева – поле цветущих подсолнухов, справа – кукурузное. Над головой – разверстый зев доменной печи. Горизонт видно только впереди, ведь подсолнухи, и кукуруза выше тебя. В точке, где два поля сходятся, бесконечная равнина прорастает фабричными трубами и церковными куполами. Там, на золотых простынях августа, раскинулся город.
Часть 2
Орел
29 августа 1919 года, в поезде между Харьковом и Курском
Недолго меня учили солдатскому ремеслу. Правда, в другой жизни я отслужил два года срочной службы и знал хотя бы, как не убить ноги косо намотанными портянками. В течение нескольких суток я тыкал в чучела штыком, ходил строем, немножечко стрелял – на множечко просто не было боеприпасов, – да вникал в основы субординации. Впрочем, как раз субординация тут была совершенно особенной. Верховодили те, кто уже вдосталь повоевал за белое дело. В салагах ходили равно те, кто пороху не нюхал, и опытные офицеры, не изъявившие желания прибыть на Юг раньше. Например, год назад… или полтора года назад…
С подозрением поглядывали на тех, кто успел отслужить хотя бы неделю в беспогонных войсках товарища Троцкого.
3-й ударный Корниловский полк должен был носить знаменитую форму, общую для всех корниловских отрядов: черные офицерские мундиры, черно-красные погоны с большой буквой «К», фуражки с красной тульей, черным околышем и белым кантом… Ничего этого нам не досталось за исключением погонов, да еще особенных нашивок, изображающих череп с костями. Особые корниловские фуражки получили только «старики», прочим сказали: «Сначала заслужите!» Но, кажется мне, их просто не нашлось в необходимом количестве. Да и мундиры оказались самыми обычными по цвету, офицерам не досталось ни единого черного. Правда имелась между выданными мундирами очень существенная разница: одни были недавно сшиты из грубого мешочного материала, а другие получены от англичан. Мне достался английский, чему я несказанно радовался, пока не увидел английские же сапоги… из парусины. Какая дрянь! Для наших-то грязищ. Недели через две, правда, мне представился случай поменять их на нормальные; иными словами, я снял их с убитого, как это делали все. Сначала меня смущал запах чужого человека, потом и он выветрился. А что? Война.
Не успели мы как следует перезнакомиться, как пришло время отправляться на фронт. Наш взводный командир, подпоручик Алферьев, веселый щеголеватый парень двумя годами моложе меня, и на вид сущий вертопрах – фуражка лихо заломлена, хаос русых кудрей выбивается из-под нее во все стороны, из мундира создано произведение искусства, – в общем, бубновый валет, а не офицер, оказался человеком сметливым и энергичным. Для нашей теплушки он раздобыл сенца побольше, сухарей и даже несколько кусков пахучего английского мыла.
– Кормило вас интендантство? Кормило. Одевало? Ну, более или менее… Кто будет кормить вас на фронте? Благодарное население, ибо походные кухни обычно догоняют в то время, когда в них уже и надобности нет. А благодарность населения может быть выше всяческих похвал, может быть… как обычно и даже совсем тощей. Значит, будьте запасливей, други!
В полку держалась твердая дисциплина, но она основывалась не на муштре и уставщине, а на общем понимании, чтоделать надо, а чего не стоит. Иначе и быть не могло: каждый третий – фронтовик, каждый четвертый – офицер. Кроме Алферьева во взводе оказалось еще четверо офицеров: подпоручики Вайскопф и Карголомский, решившие записаться в корниловский полк совсем недавно, в Харькове, прапорщик Туровльский, насильно мобилизованный и обозленный тем, что попал на должность рядового стрелка, а также поручик Левкович, взятый нашими в плен, раскаявшийся и принятый на службу точно так же – простым солдатом. Поручик понимал, чему обязан столь скромным положением в белой армии, и не роптал.
Меня поразило, с каким спокойствием отнеслись к службе на положении солдат Вайскопф и Карголомский. Были они во многом похожи друг на друга: оба невысокие, сухопарые, жилистые, у обоих «архитектурные» лица, исполненные аристократичной, «регулярной» красоты; к тому же оба молчание предпочитали болтовне. Только один – альбинос, а другой – черныш. Долгие разговоры они вели в одном случае: если беседа переходила на родословные. Карголомский оказался Рюриковичем в каком-то сумасшедшем колене и с гордостью говорил о своих предках: «Белозерский княжеский дом»… Вайскопф, обрусевший до трехэтажных языковых конструкций, тем не менее, мог похвастаться остзейским баронством. Князь Георгий Васильевич Белозерский-Карголомский, барон Мартин Францевич фон Вайскопф и примкнувший к ним Денис Алферьев, у которого, оказывается, предок был думным дворянином и печатником при дворе Ивана Грозного, не водились со спесивым Туровльским, потомком однодворцев, да и Левковича не жаловали. Ждали, как он себя проявит в боях, а там уж и о предках появится смысл побеседовать. Но, как ни удивительно, к прочим солдатам они относились ровно и дружелюбно. В теплушке рядом со мной устроились те, с кем я успел подружиться. Двадцатитрехлетний Ванька Блохин – огородник из-под Ростова Великого, семнадцатилетний Андрюха Епифаньев – недоучившийся студент из Казанского университета, четырнадцатилетний Евсеичев – бывший московский юнкер, принятый в полк, кажется, по одной причине: мальчишке было просто некуда деться. Таких зябликов я видел тут полно. Наверное, им и впрямь лучше отправиться на фронт вместе с нами, чем беспризорничать и опускаться на дно. Евсеичева мы звали Андрюшей – надо же как-то отличать его от Андрюхи… И еще с нами был Миша Никифоров… офис-менеджер из Росбанка, мой коллега хроноинвэйдор, попавший в Харьковские казармы на час раньше меня. Другой коллега, Яша Трефолев, едет на фронт в нашем же полку, только в другом батальоне. Добрались со своими советами до генерала Деникина, голубчики? Ох, добрались… В первый же день.
Да-с. Поезд тютюхал, пронизывая жареные августовские пространства, кто-то спал, кто-то в карты играл, кто-то грыз сухари, кто-то поминал баб самыми черными словами. А меня разбирала жажда действия. Как же так? Нельзя же совсем ничего не предпринимать? Что мы такое? Три влипших в солдатчину хроноинвэйдора, три лишних корниловских штыка, много ли мы изменим в Великой войне, пуская пули в сторону Совдепии? Я маялся, не находя способа всерьез подтолкнуть дело. Наконец, я решил хотя бы подбодрить тех, кто рядом со мной. Начал я издалека. Водил так и сяк, пока не вывел на вопрос: