— Это моя обязанность, милая моя барыня! — скромно сказал польщенный Пален.
Но Жеребцова продолжала:
— Конечно, заслуга его отца до некоторой степени говорит в его пользу, но это может еще и ничего не значить. Необходимо знать, каков он сам, что он представляет собой.
— Он имеет рекомендации от господина Гаубвица, всесильного министра его величества короля прусского Фридриха Вильгельма, и этого, я думаю, довольно, чтобы мы ему оказали доверие.
— Да! Если у него есть рекомендация от господина Гаубвица, тогда, конечно, этим все сказано.
— А вы с ним познакомились?
— Да, и он поразил меня своим ясновидением. Он при мне сказал князю Платону такие вещи, о которых тот не рассказывал никому и о которых даже я не знаю.
— Но теперь-то вы их знаете?
— В том-то и дело, что нет. Крамер очень искусен в диалектике. Брату он только сделал несколько намеков, после которых тот побледнел и заставил его замолчать, да и потом он ни за что не захотел мне ничего объяснить. Это про прошлое. А относительно будущего тот же Крамер говорил с нами о сватовстве Платона к Кутайсовой так свободно, как будто это дело известно ему до мельчайших подробностей.
— И что же он предрекает? Это сватовство увенчается успехом?
— В том-то и штука, что он так ловко виляет словами, что никак не добьешься у него прямого ответа. Я и брат, мы беседовали с ним добрый час, а когда он ушел, так и остались ни с чем! Никаких точек над «и»… Вообще, это преинтересный господин.
— Так отчего бы вам не приблизить его? Во всяком случае, по-видимому, это человек очень сильный, а с таким человеком лучше вести дружбу, чем отвергать его. Мне кажется, он был бы отличным ментором князю Платону. Отчего бы вашему брату не пригласить к себе приезжего иностранца, оказать ему гостеприимство? Крамер мог бы переехать к князю в дом и тогда, я думаю, мог бы руководить им! Вот об этом именно я со своей стороны хотел переговорить с вами сегодня. Подумайте об этом, добрейшая Ольга Александровна!
V
Чигиринский, возвращаясь в Петербург из-за границы под видом доктора Крамера, очень хорошо и обдуманно обставил свое вымышленное имя, что было облегчено ему главным образом тем обстоятельством, что он жил и действовал под этим именем в немецких масонских кругах в Берлине, создавших для него даже высокую протекцию всесильного министра Гаубвица. Имя Крамера, якобы сына деятельного члена германского патриотического кружка, тоже было выбрано весьма удачно.
Под таким прикрытием Чигиринский мог жить и действовать в Петербурге спокойно, не боясь ничего, так как никто не мог предположить, что Чигиринский и этот типичный немец Август Крамер — одно и то же лицо.
Он так и рассчитывал сначала стереть с лица земли целиком Чигиринского на все время своего пребывания в Петербурге. Но теперь он крепко задумался о том, не рискнуть ли ему хоть на короткий промежуток снова явиться в своем виде. Это было нужно лично для него самого.
После разговора с Рузей на катке невольно радостно билось у него сердце, и он мысленно переживал в воображении по нескольку раз снова сладкое ощущение, которое испытал при словах Рузи о том, что она любит другого, причем этот другой, несомненно, был он, Чигиринский.
Это прямое признание в устах Рузи было особенно ценно, потому что она не подозревала, что под видом Крамера с ней говорит тот, кого она поминала и звала в своих мечтах. Ощущение было необыкновенное и от этого казалось еще заманчивее, приятнее.
Чигиринскому захотелось во что бы то ни стало со своей стороны сказать Рузе от лица Чигиринского, что он ее любит, впрочем, не столько сказать ей словами, а главное — повидаться с ней без всякой причины.
Само собой разумеется, что нечего было и думать о том, чтобы признаться ей, что под обликом Крамера скрывается он, Чигиринский.
Да это и не нужно было делать, потому что стоило хорошенько подумать, чтобы найти несколько способов достичь желаемого, не рассказывая своей тайны. Он, например, просто-напросто мог назначить свидание Рузе, она не постесняется прийти, но весь вопрос, где назначить свидание.
Наконец Чигиринский после долгого размышления решил поступить так: написать Рузе записку от имени Чигиринского с просьбой самой назначить ему место и время, где они могут увидеться.
Предприятие было рискованное прежде всего потому, что было связано с письменным документом, который мог быть перехвачен или каким-нибудь иным путем случайно попасть в чужие руки. Но Чигиринский чувствовал в себе тот подъем особой удали и легкости риска, который обуревает всегда счастливых любовью людей, сознающих себя в положении счастья, когда кажется все достижимым и возможным.
Он купил в магазине бумагу, очень похожую на ту, на которой была написана предупреждающая записка Рузи, и, запершись в своей комнате, написал на ней измененным почерком:
«Кто остановил Вашего коня на Неве и кто бережет записку: „Пусть мы больше не увидимся, но как можно скорее уезжайте из Петербурга. Здесь вам угрожает серьезная опасность“, — хочет увидеться с Вами. Дайте ему знать, где и когда. Ответ положите под обшивку внутри шляпы доктора Пфаффе».
Затем Клавдий сложил свое письмо и спрятал его в карман, еще сам хорошенько не зная, как передаст его по назначению. Он рассчитывал, что случай, несомненно, должен представиться, и не ошибся в своем расчете.
Старый Рикс опять позвал их к завтраку и, благодаря тому, что день был ясный и солнечный, опять настоял на том, чтобы Крамер проводил дам на каток.
Здесь Рузя, в то время как ей надевали коньки, положила свою муфту на подоконник павильона, где отогревались конькобежцы.
Сунуть письмо в Рузину муфту было делом одной секунды, и притом посчастливилось устроить это так, что она, благодаря царившей в павильоне суматохе, и подозревать не могла этого — ей казалось, что Крамер все время, не переставая, разговаривал с ней.
Когда она с муфтой в руках сошла на лед и, покатившись, спрятала в нее руки, то немедленно нащупала зашуршавшую под ее руками бумагу.
В те времена всевозможных любовных авантюр и интриг ловко подсунутая записка молодой девушке или женщине была настолько обычным явлением, что Рузя нисколько не удивилась. Таинственных записочек не получали только очень некрасивые, а для хорошеньких они служили как бы знаком отличия, тем более что решительно ни к чему не обязывали.
Рузя взглянула мельком на катившегося рядом с ней Крамера, и его степенно-серьезная и даже до некоторой степени важная фигура, конечно, застраховала его от всяких подозрений. Да, собственно говоря, ему и незачем было подсовывать записочки, потому что он один на один в толпе катался с ней и мог совершенно свободно сказать все, что хотел, не прибегая к таинственности подметной почты. Совершенно ясно было, что записочку подсунул один из тех полузнакомых молодых людей, которые — Рузя знала это — вздыхали по ней и катались в оживленной веселой толпе на катке.
— Скажите, пожалуйста, господин Крамер, можете ли вы при помощи вашего искусства ясновидения узнать, где теперь находится кто-нибудь отсутствующий?
— Для этого я должен, во-первых, знать имя этого отсутствующего, а во-вторых, все-таки иметь какое-нибудь о нем понятие.
— И для этого вам надо опять смотреть в стакан с водой?
— Опять-таки это зависит от разных условий: иногда на чистом, свежем и ясном воздухе, как, например, сегодняшний, я могу увидеть без всякого стакана.
— Так что вы можете, пожалуй, ответить мне, если я вас спрошу сейчас?
— Спрашивайте.
— Хорошо. Где теперь находится тот молодой человек, которого вы видели тогда за завтраком, гадая, что он будто бы танцевал со мной?
— Я могу это сказать вам лишь в том случае, если вам очень хочется это знать. Мне непременно нужен флюид вашей воли.
— Да, мне очень хочется знать, где он.
— Он в Петербурге, ближе от вас, чем вы думаете. Рузя, говорившая до сих пор с большой серьезностью, вдруг звонко расхохоталась и победоносно воскликнула: