— Ехать? Куда же мне ехать? — переспросил Чигиринский, удивляясь, что Авель подсказывает ему то, что было у него самого на уме и что он не хотел сделать только вследствие своей встречи с красивой полькой.
— Да, смири свою гордыню и поезжай! — подтвердил Авель. — Не думай, что я, мол-де, такой, что всякий искус выдержу, ибо силы у меня таковы. Это великий соблазн. Не надо поддаваться ему, а бежать, бежать от него…
— Куда же ехать?
— В чужие края, к немцам; от тех, которые из них ученые, научишься тому, что не открыто еще тебе. Уезжай на три года, сократи себя!
Пораженный этим точным среди неясных слов указанием времени, Чигиринский широко открыл глаза.
— Уехать на три года, когда здесь нужна моя служба? — воскликнул он. — Уж это я совсем понять не могу!.. Как же это так?
— Служба твоя понадобится через три года; если ты сможешь что-нибудь сделать, то только через три года, а пока жди, смиряйся и, если надо терпеть, терпи. О себе не спрашивай! Не надо, не надо! — вдруг замахал руками Авель, как бы перебивая самого себя. — Положись на волю Божью, а теперь поезжай! Ровно через три года приезжай назад, будет дело. Не бойся, что долго ждать… Сто лет еще будем ждать… через сто лет будет великая битва с немцами, а потом, Бог даст, с Его благодатью будет построен на указанном свыше месте храм Михаила-архангела… Бедный, бедный Павел!.. — несколько раз повторил Авель, как бы раздумывая вслух, и вслед за тем другим, обыкновенным голосом обратился к Чигиринскому: — Ну, а теперь идите, поговорили!.. Довольно! Простите, если что сказал неладно или не так. Простите грешного!
XI
Авель опять проводил Чигиринского до ворот, и тот, только сев на извозчика, ждавшего его, вспомнил, что, прощаясь, не дал ничего прорицателю, но сейчас же отогнал эту мысль, поняв, что это не надо было делать.
«Нет, не надо! » — повторил он себе, чувствуя необыкновенную душевную легкость и умиленность после беседы с Авелем.
Вспоминая ее, фразу за фразой, Чигиринский видел, что ничего нового, из ряда вон выходящего не было ему сказано. Таких поучений говорилось много, и все это он сам знал и прежде, но никогда до сих пор не вникал в сокровенный смысл этих поучений, не углублялся в них, а теперь вдруг понял, сколько тут было глубины, словно открылся перед ним совершенно новый, неведомый мир. И ему стало очень хорошо.
По мере того как он медленно подвигался на извозчичьей клячонке, мысли его приходили все в большую и большую ясность, и наконец, подъезжая к дому, он совершенно точно и определенно сознавал уже, что действительно ему нужно ехать и что это будет удобно во всех отношениях.
Дома у себя на столе он нашел сложенную записку на синей бумаге, запечатанную, по-видимому, перстнем с масонским треугольником.
Записка была адресована на его имя.
Чигиринский поморщился и с недовольным видом взял записку и распечатал ее. Надпись на адресе была сделана измененным почерком, но сама записка была написана нескрываемой женской рукой и очень поспешно: «Пусть мы больше не увидимся, но как можно скорее уезжайте из Петербурга. Здесь вам угрожает серьезная опасность».
Чигиринский, продолжая хмуриться, задумался.
Печать на записке свидетельствовала об источнике, из которого она происходила. Вместо подписи стояла одна только буква «Р».
Что же это было? Действительное предупреждение или какая-нибудь ловушка?
Чигиринский обезопасил себя от собиравшихся у Поливанова главарей, но не знал, существовали или нет в Петербурге еще масоны, посвященные в высшие степени и способные заинтересоваться его деятельностью.
Записка говорила о грозящей опасности, и первым чувством, которое испытал Чигиринский, были задор и непременное желание побороть эту опасность.
«Если так, — мелькнуло у него в голове, — тогда посмотрим, кто кого! »
Но только тут же сразу рождалось недоумение: как же это так? Если масоны желали строить ему козни, то зачем же им предупреждать его об этом? Очевидно, в масонской среде у него был друг, который счел своим долгом предупредить его.
Клавдий сейчас же произвел строгое расследование среди прислуги о том, кто принес эту записку, но прислуга вся единогласно заявила, что никто не приносил.
«Нимфодора! » — вспомнил и сообразил Чигиринский.
По расспросам оказалось, что один из лакеев видел, как, действительно, бывшая приживалка прежней владелицы дома входила в комнату Чигиринского.
Для Чигиринского связь Нимфодоры с доктором-немцем, масоном Пфаффе, была установлена, и этого было вполне достаточно, чтобы найти должную нить.
«Ну что же, тем лучше! — повторял он себе. — Посмотрим! »
И он уже составлял себе план действий, как вдруг ему вспомнились слова Авеля: «Смирись, не поддавайся искушению! »
Да, именно гордость, самодовольство заставляли его остаться для того, чтобы принять вызов опасности с твердой уверенностью в своих силах, то есть что никакая-де опасность ему не страшна, вот он какой человек!
И, сознав это, Чигиринский почувствовал в себе омерзение и, как бы в наказание за свою слабость, тут же решил оставить записку совсем без внимания и действовать так, как будто ее вовсе не было. Раньше он решил ехать из Петербурга за границу, значит, надо было остановиться на этом решении и привести его в исполнение, а во всем пусть будет воля Божья.
Чигиринский поднялся наверх к обеду и ни сестре, ни Проворову ничего не рассказал ни об Авеле, ни о записке, заявив только, что едет за границу.
Проворовы поняли, что он решил покончить историю с полькой, оборвав ее своим отъездом, и не стали расспрашивать, не считая себя вправе делать это, раз молчит сам Чигиринский. Да и они сами вздохнули свободно, когда это решение было принято, потому что с отъездом Чигиринского они могли тоже оставить Петербург и вернуться к себе в Крым.
Ровно столько времени, сколько потребовали приготовления к отъезду и формальности для выезда за границу, оставался еще Чигиринский в Петербурге, а затем один, без попутчиков, в зимнем возке выехал на три года.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
I
Прошло три года. Стоял ноябрь месяц, и Чигиринский подъезжал к знакомому дому Проворовых, возвращаясь из заграничного путешествия.
Он, и прежде часто и подолгу ездивший за границу, теперь пробыл там все три года, по преимуществу в Германии, переезжая из одного города в другой и занимаясь в различных библиотеках, делая иногда большие переезды для того лишь, чтобы достать какую-либо книгу.
С сестрой и Проворовым он поддерживал переписку, сообщал им сведения о себе и получал от них известия. Они списались и условились встретиться в Петербурге, куда Проворовы повезли старшего сына в кадетский корпус. Когда подъехал Чигиринский, они уже два месяца с лишком жили в Петербурге, отдав своего мальчика в корпус с осени.
В доме ничего не изменилось. Чигиринский нашел свои комнаты совершенно в том же виде, как оставил их, и они живо напомнили ему его последнее, недолговременное пребывание в столице.
Встреча была самая радостная. Проворов искренне любил приятеля, а сестра даже сама не знала, что так обрадуется его приезду. Она пополнела немного, но оставалась все такой же красивой, как была.
Чигиринского они нашли несколько похудевшим, как бы высушенным, и в манерах у него, и в лице, в особенности в появившихся складках губ, чувствовалось, что молодость его прошла и что он уже вступил в тот возраст, когда мужчина становится солидным.
Он привез всем чудесные подарки, и при первом свидании разговор шел урывками, касаясь главным образом мелочей и личной жизни. Только вечером, когда дети пошли спать, Проворов, закурив в кабинете с Чигиринским трубки, вопросительно глянул на него и проговорил:
— Ну что? Как же дела?
— Еще ничего не знаю, дай оглядеться в Петербурге, — раздумчиво ответил Чигиринский. — Ты уже тут, верно, повидал кого-нибудь и знаешь, что здесь делается?