Потерпев эту неудачу с первого шага, Чигиринский невольно вспомнил примету азартных игроков: «Если первая карта бита, то за этим непременно последует в конце концов выигрыш».
Ему, между прочим, хотелось также одним из первых дел выяснить, кто был тот друг в масонской среде, который прислал ему записку, предупреждающую об опасности перед его отъездом три года назад из Петербурга. Этот друг теперь мог быть ему полезным.
Он пропал из дома на целый день и вернулся поздней ночью, несмотря на заставляемые рогатками с девяти часов вечера улицы. А на следующее утро он опять рано ушел.
В этот день Проворову подали записку «от господина Чигиринского», как ему доложил лакей. Чигиринский писал, что «податель сего Август Крамер, доктор философии, с которым он познакомился за границей, желал бы повидать и узнать русскую жизнь и потому Чигиринский просит Проворова заняться им».
— Эту записку кто принес? — спросил Проворов.
— Господин, прилично одетый. По-русски понимает плохо, — ответил лакей.
— Значит, все-таки понимает?
— Нет. Даже можно сказать, вовсе ничего не понимает.
— Ну, хорошо! — решил Проворов. — Попроси наверх, ко мне в кабинет.
Август Крамер оказался коренастым человеком среднего роста, типичной немецкой складки.
— Имею честь представиться, — заговорил он на немецком языке.
Проворов плохо мог изъясняться по-немецки и, стараясь заменить недостаток слов любезностью выражения и улыбок, ответил, что он очень рад и все прочее. Он пригласил гостя сесть, тот скромно опустился на стул и попросил запереть дверь на ключ, потому что ему, по поручению господина фон Чигиринского, надо сказать господину Проворову несколько слов под большим секретом.
Когда просьба его была исполнена, Крамер пригнулся к Проворову и тихо произнес по-русски голосом Чигиринского:
— Так, значит, я хорошо преобразился, если и ты не узнал меня?
Проворов смотрел во все глаза и не верил им. Он знал умение приятеля изменять свой облик и знал, что тому известны все способы, каким образом переодеваются самые опытные в этом люди, но, если бы не слышал подлинного голоса Чигиринского, он прозакладывал бы все что угодно, что сидевший теперь против него человек был настоящий немец, ничего общего не имеющий с отставным конногвардейцем.
— Да неужели же это ты? — воскликнул он. — Да когда же ты успел переодеться?
— Ну, это нетрудно! — сказал Чигиринский. — Видишь ли, под этим обликом Августа Крамера я часто хаживал и в неметчине, когда мне надо было появляться в чисто немецкой среде. Сегодня утром я вышел из дома, закутавшись в плащ, так что никто из прислуги не мог разобрать, что вместо меня вышел немец, а затем купил себе в Гостином дворе готовую шубку, надел ее в магазине, вот тебе и весь сказ! В своем виде теперь мне неудобно являться в Петербурге, и все бумаги на имя Августа Крамера у меня в совершенном порядке.
— Так что, ты будешь жить у нас под видом приезжего немца? — сообразил Проворов.
— Это было бы, пожалуй, неосторожно.
— Согласен. Так что же ты намерен делать?
— С помещением я уже устроился: я нанял комнату тут поблизости, у доктора Пфаффе, к которому имел рекомендательные письма от германских масонов.
— Ну а вещи? Как же ты с вещами поступишь?
— Едучи сюда от заставы, я оставил сундук с вещами Августа Крамера на заезжем дворе. Сегодня съезжу туда, возьму сундук и перевезу его на квартиру Пфаффе.
— Так что, ты явился в Петербург, уже заранее все обдумав?
— Ну, тут обдумывать долго не пришлось! Все это очень просто.
— Так что, теперь прощай Чигиринский?
— И здравствуй Август Крамер! — рассмеявшись, весело воскликнул Чигиринский.
— Ну, а к нам-то ты будешь заходить?
— Ну да, смотря по надобности. А ты дай на всякий случай знать полиции, что я уехал в глубь России. А теперь нам надо условиться относительно общего положения, в котором я более или менее уже разобрался.
Проворов приготовился слушать, поудобнее сев в кресло.
IV
— Видишь ли, — продолжал Чигиринский, — в Пруссии теперь царствующий король Фридрих Вильгельм III ненавидит Францию всей душой. Боится ли он республики или органически не выносит характера французов, но только ни за что не хочет согласовать свою политику с видами первого консула Наполеона, а, напротив того, делает все возможное, чтобы противодействовать им. Сам Фридрих особенно умом не выдается, но заслуживает уважения: роскошь он не любит, ведет довольно скромный образ жизни, и немецкие бюргеры довольны им как королем. Политику же, я говорю об иностранной политике, ведет Гаугвиц, человек ума и энергии, стремящийся к величию немецкого народа и желающий добиться его во что бы то ни стало. Для этого он не будет пренебрегать никакими средствами. Все они воображают, что обязаны продолжать дело Фридриха Великого.
— Вот я думаю иногда, — перебил Проворов, — в чем, собственно, заключается величие этого «великого» Фридриха? Исключительно только в одной удаче. Поистине — можно сказать — везло ему, и больше ничего! Хотя бы взять Семилетнюю войну: кажется, совсем ему была крышка, даже Берлин был занят нами, словом, будто все пропало, и вдруг смерть государыни Елизаветы Петровны. И единственно по капризу Петра Третьего, преклонявшегося перед гением прусского короля, мы кончаем войну, отзываем наши войска из Берлина и восстанавливаем Пруссию во всей ее неприкосновенной прелести!
— А ведь ты прав! — согласился Чигиринский. — В самом деле, ведь мы были в Берлине господами положения и вдруг как-то так по-глупому ушли назад!.. Конечно, это наши внутренние немцы причиной этому. Ведь и до сих пор мы не можем отделаться от них, и теперь идет в Петербурге работа в пользу Пруссии.
— Неужели ты считаешь графа Палена способным передаться пруссакам?
— Да что же ему передаваться? Ему и незачем это делать! Он как был, так и остался немцем, больше ничего.
Граф Пален — добрый немец, действующий на пользу отечества и своего короля, который со времен этого Фридриха Великого сидит для каждого немца в Берлине. Конечно, никакого особенного личного величия в нем не было! Весь ум его заключался в цинизме и в доходившей до наглости смелости отрицания. А вся деятельность его сводилась к самому беспросветному немецкому себялюбию. Вся политика Пруссии — сплошной эгоизм, и он поддерживается и теперь, не зная ни Бога, ни совести.
— Но все-таки Пален ведь на русской службе!
— И на русской службе каждый немец служит одному только этому самому немецкому эгоизму. Понимаешь ли, положение теперь таково, что политика России не только не одобряется в Берлине, но там прямо рвут и мечут против императора Павла.
— Не понимаю почему? Ведь мы их не трогаем и никаких покушений на прусские земли не делаем! Что у нас Прибалтийский край — так ведь его государь получил по наследству, и прибалтийские земли уж столько времени в нашем владении, что пора немцам привыкнуть к этому.
— Ну, к этому они никогда не привыкнут!
— Да ведь постой: в Прибалтике немцы были только насильниками. Это не природный их край. Там эсты, латыши; немцы только их захватили для того, чтобы давить местное население.
Чигиринский махнул рукой:
— Все это известно. Но немцы, раз что загребли себе в лапы, уже считают своим неотъемлемым, и завоевание нами Прибалтики они никогда не простят нам. Но в настоящее время дело не в ней. Раздражение прусского двора против государя началось с его отношения к польскому вопросу. В Берлине испугались слов императора Павла о том, что он желает восстановить Польшу. Понимаешь, ведь от Пруссии пришлось бы тогда оторвать солидный кусок.
— Но ведь государь, кроме вызова в Петербург бывшего польского короля, ничего не сделал в смысле приведения в исполнение своих слов. Мало того, он даже сам объяснял, что восстановить Польшу считает делом справедливым, но сделать это не может, потому что это зависит не от него одного.
— Да, но все-таки это угроза, которая уже не так неосуществима, как кажется, и в Берлине понимают это и боятся.