«И теперь ты знаешь – почему. Да, в твоих жилах течет рабская кровь – его кровь. Он знал, на какой женщине женился, но до самой смерти оставался ее рабом; и ты сделана из того же теста».
«Ты меня не испугаешь. Я никогда не покорюсь».
«Ты думаешь? О, без сомнения, сначала ты будешь скулить. Что же, скули – кому какое дело? А когда тебе надоест, ты перестанешь скулить. И ты будешь плодоносить столько раз, сколько заблагорассудится твоему хозяину».
А после плодоносной яблони – что? Кислый, сморщенный, никому не нужный старый дичок. И в конце концов – гниющая, пахнущая падалью поганка.
Она снова рассмеялась – нехорошим смехом.
Нет, она все перепутала! Ведь это его эмблема. Эмблема каждого торжествующего самца: веселка[7], на которую она недавно наткнулась в орешнике. Сперва ей показалось, что где-то рядом валяется падаль, но потом она чуть было не наступила на эту мерзость.
Она старалась взять себя в руки. Довольно, довольно! Как гнусно!
Вот до чего она дошла. Она упивалась мыслью, что не дала тому, первому, загрязнить себя, раз чуть не выцарапала ему глаза. Но они оба загрязнили ее: один – тело, а другой – ум, если в ее воображении рождаются такие образы.
«Ну, а пока медальон с волосами двух щенят, умерших от дизентерии, понравится леди Монктон своей скромностью и изяществом и, кроме того, даст возможность не тратить лишние деньги».
Глава VIII
На званом обеде Генри не раз пришлось удивляться.
Сначала он немного боялся и за себя и за Беатрису. Ему приходилось бывать в замке на заседаниях избирательного комитета и на других деловых собраниях, но к обеду он был приглашен сюда впервые.
Войдя в большую гостиную, он увидел знакомые лица, не раз приводившие его в трепет. Томас Денверс, лорд Монктон, фэгом[8] которого он был в школьные годы, стал теперь молчаливым молодым человеком с тяжелой челюстью, но маленькие глазки, которые в колледже Св. Катберта так часто проникали в самые тайные помыслы Генри, остались прежними. В этот вечер он впервые встретил их взгляд без прежнего ощущения беспричинной неловкости и сознания собственного ничтожества. С этого дня он принадлежит к избранным. Вдовствующая графиня, в тяжелом бархатном платье и сверкающих драгоценностях похожая на толстого восточного идола, поманила его пальцем, оторвав от разговора со своим сыном.
– Генри, пойдите скажите Беатрисе, что она мне нужна.
Во время обеда он краешком глаза следил за тонкой белоснежной фигуркой рядом с седовласым доктором богословия Паркинсоном, добродушным и благообразным епископом. Соседкой Генри по столу была молодая жена местного баронета, всего год как вышедшая замуж. На ней было роскошное платье с пышными розовыми оборками и, пожалуй, слишком много бриллиантов. Она пользовалась репутацией остроумной женщины, и местные сплетни в ее изложении было бы приятно слушать, если бы не ее захлебывающийся визгливый голос, которого он, впрочем, и не заметил бы несколько месяцев назад. Но теперь, привыкнув к спокойному, серебристому голосу Беатрисы, он недоумевал, как может баронет терпеть болтовню своей супруги.
Леди Крипс любила не только делиться пикантными новостями, но и собирать их.
– Ах, скажите мне, – чирикала она, – это правда, что миссис Телфорд ужасно ученая? Я слышала, что в письме к леди Мерием вы описывали, как она дни и ночи напролет читает книги по-гречески и по-латыни.
Отеческая улыбка сбежала с лица доктора Паркинсона. Он бросил на Беатрису испепеляющий взгляд. Хозяйка дома оторвалась от блюда, над которым трудилась, и шутливо сказала:
– Берегитесь, ваше преосвященство. Вы сидите рядом с весьма ученой дамой.
– Ну вот видите! – воскликнула леди Крипс. – Я буду ее бояться!
Генри просиял. Теперь, когда он немного свыкся с необычайной начитанностью своей возлюбленной, это ее качество уже казалось ему столь же восхитительным, как и все остальные.
– Насчет греческого я не уверен, – ответил он со скромной гордостью, – но латынь она правда знает как свои пять пальцев.
– Неужели? А какие книги она читает?
– Ну, это немножко не по моей части. Я никогда не увлекался латынью. Слишком много доставалось за нее в школе, а, Монктон? Я лучше разбираюсь в лошадях. Но как-то в Брайтхелмстоне мне случилось взять одну из книг моей жены. Про сатиров и всякое такое. Какой-то древний автор, забыл – какой. Петре… Как там его.
Тут он заметил, что все внимательно слушают его, а епископ побагровел. Что он такое ляпнул?
Ах да! Паркинсон! Ведь это тот самый епископ, чья проповедь в осуждение женского образования вызвала такой скандал прошлой весной. Какая-то герцогиня встала и удалилась из Виндзорской церкви в знак протеста, когда он начал поносить ученых женщин, называя их «ярмарочными обезьянами» и «нечестивыми французскими гиенами» и утверждая, что их следовало бы выдрать плетьми. И леди Монктон не нашла ничего лучшего, как посадить рядом с ним – Беатрису!
Он в ужасе бросил взгляд через стол на жену. Она слушала с вежливым вниманием и только чуть-чуть улыбалась.
«А теперь, – думала она, – произойдет взрыв. Я знала, что рано или поздно это должно случиться. Доктор Паркинсон, в отличие от Генри, знает, кто такой Петроний Арбитр».
Ею овладела дерзкая беззаботность. Из-под опущенных ресниц она посмотрела на разъяренного защитника мужской монополии.
«Ты тайком хихикаешь над ним, – подумала она, – и прячешь его под пухлыми богословскими фолиантами. А теперь, йеху, ты покажешь нам, какой ты высоконравственный».
К счастью, епископ не расслышал неоконченного имени. Он оседлал своего конька и уже мчался сломя голову. Мощные раскаты звучного голоса, каким он проповедовал с кафедры, обрушились на Генри:
– Мне грустно слышать это, сэр. Молодой жене более пристало учиться своим домашним обязанностям, нежели заниматься материями, постичь которые она все равно не в состоянии.
Потом он гневно напал на Беатрису:
– Поверьте, сударыня, женщины вызывают гораздо больше восхищения, когда не выходят за пределы назначенной им сферы.
Генри багрово покраснел. Если леди Монктон думает, что он спокойно позволит оскорблять свою жену…
– Ваше преосвященство… – начал он, но леди Монктон перебила его негодующую речь в самом начале:
– Ах, ваше преосвященство, ваше преосвященство! Ведь дочерняя любовь не возбраняется нашему полу. Миссис Телфорд занималась латынью только для того, чтобы читать вслух своему слепому отцу – по примеру дочерей Мильтона.
На мгновение епископ уставился на нее, совершенно опешив; затем он со смущенным смешком укоризненно покачал головой.
– Touché![9] Я вижу, что ваше сиятельство по-прежнему любит устраивать засады и ловушки.
Он снова повернулся к Беатрисе, и его доброе лицо сморщилось, как у ребенка, готового заплакать.
– Нижайше молю вас о прощении, мое милое дитя. Мне следовало бы догадаться, что столь очаровательное личико не может быть маской, за которой скрывается отвратительнейшее существо – женщина, претендующая на ученость.
Все ждали ответа Беатрисы.
– О, ваше преосвященство, я не претендую ни на какую ученость. Правда, мой отец научил меня немного читать по-латыни, но сейчас я изучаю поваренную книгу, – тут она обезоруживающе засмеялась. – С вашего разрешения, я признаюсь в одном очень вольном поступке: сегодня утром я бросила в камин несколько латинских книг. Мне было очень скучно сидеть над ними, ведь гораздо интереснее учиться печь пирог с дичью.
Епископ расцвел в улыбке.
– Весьма похвально. О, если бы некоторые головы постарше были бы столь же мудры.
Он поклонился Генри.
– От души поздравляю вас. В наш развращенный век красота, скромность и здравый смысл – поистине редкое сочетание.