– Мистер Шульц, вы просто завидуете «Шелестящему долу».
– А почему бы и нет, когда я вижу, как люди тратят такие деньги на всяких родственников, которых они ненавидели всю жизнь, а зверюшек, которые их любили и были им верны, и никогда не задавали никаких вопросов, и ни на что не жаловались – в роскоши или в бедности, в радости или в горе, – зверюшек они торопятся зарыть, как будто это просто какая-нибудь скотина? Возьмите отпуск на три дня, мистер Барлоу, но только не воображайте, что вам их оплатят за то, что вы откопаете там Бог знает какую идею.
Со следователем все обошлось гладко. Деннис дал показания; фургон «Шелестящего дола» увез останки; сэр Эмброуз сумел ублажить газетчиков. Он же с помощью других видных представителей английской колонии составил Ритуал Службы. Литургия в Голливуде скорее дело Режиссуры, чем Церкви. И каждый из членов крикетного клуба потребовал себе роль.
– Нужно будет прочитать отрывок из его «Сочинений», – сказал сэр Эмброуз. – Не знаю даже, найдется ли у меня сейчас что-нибудь. Такие вещи пропадают при переездах совершенно загадочным образом. Вы ведь литературный малый Барлоу. Вы, конечно, сможете отыскать подходящий отрывок. Что-нибудь такое, что передавало бы самую сущность этого человека – его любовь к природе, к честной игре, ну, сами знаете.
– А Фрэнк любил природу и честную игру?
– Ну, вероятно, должен был любить. Видный деятель литературы и все такое; отмечен королевскими наградами.
– Не помню, чтобы мне попадались в доме его сочинения.
– Найдите что-нибудь, Барлоу. Какое-нибудь небольшое высказывание. Ну, сочините, наконец, сами, если нужно: вы ведь, наверно, знаете его стиль. И вообще подумайте, вы же поэт все-таки. Не кажется ли вам, что сейчас самое время написать что-нибудь о старине Фрэнке? Что-нибудь такое, что я смог бы прочесть над его могилой. В конце концов, черт возьми, вы должны это сделать ради него – да и ради нас тоже. Не так это трудно. Берем же мы на себя всю грязную работу.
Вот именно, «грязную работу», думал Деннис, наблюдая, как члены крикетного клуба составляют список приглашенных. По этому вопросу мнения разошлись. Часть была за то, чтобы приглашены были немногие, и только англичане; большинство, возглавляемое сэром Эмброузом, хотело включить в список всех боссов кинопромышленности. Незачем «держать марку», объяснил сэр Эмброуз, если не перед кем ее держать, кроме бедняги Фрэнка. Кто возьмет верх в этом споре, сомневаться не приходилось. Вся тяжелая артиллерия была на стороне сэра Эмброуза. И пригласительные билеты были напечатаны в большом количестве.
Деннис тем временем пытался напасть хоть на какой-нибудь след «Сочинений» сэра Фрэнсиса. Книг у них в доме было совсем немного, да и те по большей части принадлежали Деннису. Сэр Фрэнсис перестал писать задолго до того, как Деннис научился читать. И Деннис не мог помнить этих очаровательных изданий, вышедших в свет еще в ту пору, когда он лежал в колыбели, книжек в цветастых картонных переплетах с бумажными наклейками, зачастую с маленьким неразборчивым автографом Ловата Фрэзера на титульном листе – всех этих плодов поверхностного, но живого ума: биографий, путевых дневников, критических заметок, стихов, драм – одним словом, того, что называют изящной словесностью. Наибольшие претензии на бессмертие заявляла книга «Свободный человек приветствует рассвет», наполовину биографическая, на четверть политическая, на четверть мистическая, – сочинение, которое кратчайшим путем дошло до сердца каждого подписчика Бутса в начале двадцатых годов и принесло сэру Фрэнсису дворянское звание. Книга «Свободный человек приветствует рассвет» давным-давно не переиздавалась, все ее изящные фразы вышли из моды и были забыты.
Когда Деннис познакомился с сэром Фрэнсисом на студии «Мегалополитен», имя Хинзли показалось ему смутно знакомым. В антологии современной поэзии был один его сонет. Если бы Денниса спросили об авторе сонета, он бы высказал предположение, что поэт был, по всей вероятности, убит при Дарданеллах. Не удивительно потому, что у Денниса не нашлось никаких произведений сэра Фрэнсиса. Тех же, кто знал сэра Фрэнсиса, не удивило бы, что произведений не оказалось и у самого автора. До конца своих дней он был наименее тщеславным из литераторов и вследствие этого наиболее прочно забытым.
Деннис тщетно пытался найти что-либо и уже начал подумывать об отчаянной вылазке в публичную библиотеку, как вдруг обнаружил старый затрепанный экземпляр «Аполлона», хранившийся Бог знает зачем в бельевом ящике сэра Фрэнсиса. Это был февральский номер за 1920 год, его синяя обложка выцвела и стала серой. Заполняли его по большей части стихи, написанные женщинами, многие из которых сейчас, вероятно, уже стали бабушками. Вполне возможно, что в одном из этих задушевных лирических опусов и крылась разгадка того, почему журнал пролежал все эти годы нетронутым на столь отдаленном форпосте цивилизации. В конце номера была, впрочем, также помещена рецензия, подписанная инициалами Ф.Х. Деннис обнаружил, что в ней говорилось о поэтессе, чьи сонеты были напечатаны в том же номере. Имя ее уже было забыто, но, возможно, именно здесь, подумал Деннис, и таилось нечто такое, «что сердце его задевало», что могло объяснить столь долгое изгнание сэра Фрэнсиса и что, во всяком случае, избавляло Денниса от вылазки в публичную библиотеку. «Тоненькая книжка, отмеченная яркой печатью страстного и глубокого таланта, таланта незаурядного…» Деннис вырезал рецензию и послал ее сэру Эмброузу. Потом вернулся к заказанным ему стихам.
Мореный дуб, кретон, мягкие ковры и лестница в георгианском стиле – все это вдруг кончалось на границе второго этажа. Выше лежала область, куда не ступала нога непосвященного. Служащие поднимались сюда в лифте, простой открытой клетке площадью восемь на восемь футов. Здесь, на верхнем этаже, царили кафель и фаянс, линолеум и хромированная сталь. Здесь были расположены бальзамировочные с рядами наклонных фарфоровых плит, с кранами, трубами, насосами для откачки, глубокими сточными желобами и резким запахом формальдегида. А еще дальше шли комнаты косметичек, где царил запах шампуня и паленых волос, ацетона и лаванды.
Служитель вкатил носилки в клетушку Эме. На них покоилось тело, укрытое простыней. Рядом шествовал мистер Джойбой.
– Доброе утро, мисс Танатогенос.
– Доброе утро, мистер Джойбой [6].
– Это задохшийся Незабвенный для Салона Орхидей.
Мистер Джойбой был воплощением самых совершенных профессиональных манер. До его появления здесь подъем на лифте из парадной части здания в производственный цех неизменно сопровождался некоторым снижением стиля. Здесь в ходу были такие слова, как «труп» и «тело», а один игривый молодой бальзамировщик из Техаса употреблял даже слово «туша». Этот молодой человек исчез буквально через неделю после того, как мистер Джойбой был назначен сюда Старшим Захоронителем, а это событие произошло в свою очередь через месяц после того, как Эме Танатогенос поступила в «Шелестящий дол» на должность младшей косметички. И, вспоминая мрачные времена, предшествовавшие появлению мистера Джойбоя, Эме всегда с благодарностью думала об атмосфере безоблачного спокойствия, которая, казалось, от рождения окружала этого человека.
Мистер Джойбой не был красавцем, если судить о нем по меркам кинематографа. Он был высок, но сложение имел отнюдь не атлетическое. Голова и туловище его не отличались правильностью пропорций, а лицо – свежестью красок, брови были еле намечены, а ресницы не видны вовсе; глаза, укрытые пенсне, казались розовато-серыми; волосы его, тщательно причесанные и надушенные, были весьма редкими, а руки – мясистыми; лучше всего дело, пожалуй, обстояло с зубами, которые были ровными и белыми, хотя и казались несколько великоватыми для его лица; он был наделен к тому же едва заметным плоскостопием и уже весьма заметным брюшком. Однако все эти физические несовершенства ничего не значили в сравнении с его нравственной устойчивостью и всепобеждающим обаянием его мягкого звучного голоса. Казалось, будто где-то внутри него спрятан динамик, который воспроизводит речь, произносимую далеко отсюда, в какой-то весьма влиятельной студии; все, что он говорил, могло бы транслироваться по радио в наиболее ответственные часы вещания.