После того как программа на день была утверждена, Нара спросила:
– Где Роджер?
Ритуал утреннего утверждения программы дня обычно проводил Роджер Найлз, ее консультант по особо важным делам. То, что сегодня она не услышала привычного голоса, взволновало Нару Оксам, и к ней вернулась прежняя тревога.
– Он погрузился, сенатор, – ответил секретарь. – Все утро проводит глубинный анализ ситуации. Но он просил вам передать, чтобы вы при первой возможности повидались с ним лично.
Утреннее беспокойство нахлынуло с новой силой. Найлз был крайне необщительным человеком. Если он так настаивал на встрече, значит, у него имелись какие-то серьезные новости.
– Понятно, – негромко произнесла Оксам, гадая, что же такого узнал ее старый консультант.
– Включите мою синестезию на полный спектр.
Ее распоряжение было немедленно выполнено.
Заработали вторичные и третичные слух и зрение, расцвели знакомым вихрем ее личной конфигурации. Таблички с именами, кодированные цветом в соответствии с партийной принадлежностью и снабженные результатами недавних голосований, появились над головами других сенаторов, всходящих по ступеням. Поле зрения обрамили диаграммы реакции на результаты голосования со стороны сетевых политоманов. Стоило завершиться голосованию даже по процедурным вопросам – и эти диаграммы начинали волноваться, их словно раздувало ураганным ветром. Сопровождаемые еле слышными тонами, появились последние сообщения с экрана персонального компьютера парламентского руководителя той партии, к которой принадлежала Нара. Законопроекты, которые имели все шансы пройти, сопровождались мягкими и стройными аккордами, те же билли, которые, скорее всего, должны были провалиться, получали в качестве аккомпанемента диссонирующие интервалы. Нара Оксам вдыхала этот поток информации, как пассажир, выбравшийся на палубу парохода подышать свежим воздухом. Это мгновение – на грани Власти, перед тем как нырнуть и потеряться, – восстановило ее уверенность. Суматоха и суета политики давали Наре то, что другим бы дал альпинизм, а может быть – извращенная жестокость, а может быть – первая сигарета, выкуренная перед утренним душем.
Сенатор направилась к своему офису.
Нара Оксам часто думала о том, как могла вершиться политика, когда еще не было изобретено вторичное зрение. Как мог человеческий разум впитать все необходимые сведения без искусственной синестезии, без распространения зрения на другие центры головного мозга? Она могла представить, что без синестезии можно обходиться в других видах деятельности – водить воздушные суда, торговать, делать хирургические операции. Люди, занимавшиеся всем этим, могли сосредоточиться на одном образе, одной картине. Но в политике это было невозможно. Не накладывающиеся друг на друга слои зрения, способность заполнять данными три поля зрения и два – слуха, – все это было прекрасной метафорой самой политики, как таковой. Проверки, балансы, сопоставление величин, уровни власти, денег, риторики. Несмотря на то, что медицинская процедура, делавшая все это возможным, вызывала странные психические отклонения у одного из десяти тысяч реципиентов (кстати, эмпатия у Оксам была именно таким отклонением), она не могла представить себе мир политики – многообразный, мятущийся – без синестезии. Она пробовала прибегать к старым, досинестезическим дисплеям, рассчитанным на обычное поле зрения, но от них у нее возникала клаустрофобия. Разве в Сенате кто-то поверил бы лошади в шорах?
Беспокойство, которое мучило ее все утро, снова навалилось на Нару. Чувство казалось смутно знакомым – как кажутся порой запахи и прочие аспекты deja vu. Нара попыталась установить причину своей тревоги, сравнила ее с волнением перед выборами, важными голосованиями в Сенате, на больших приемах в ее честь. Все это ей вспоминалось легко. Она жила, постоянно сражаясь с этим волнением, стоически выдерживая его и даже находя в нем удовольствие. Она и волнение были старыми приятелями. Волнение… младшая сестренка безумия, с которым даже лекарства не могли справиться до конца.
Но нынешнее чувство было слишком зыбким. Нара никак не могла уловить его причину, начало, точку отсчета. Она посмотрела на запястье. На табло подкожного инъектора радостно мигал зеленый огонек. Значит, дело было не во вспышке эмпатии – об этом лекарство позаботилось. Но впечатление создалось именно такое.
Добравшись до зоны своего офиса, Нара быстро прошла мимо советников и нескольких питавших радужные надежды лоббистов и направилась прямиком к мрачному логову Роджера Найлза в самом центре ее владений. Никто не дерзнул последовать за ней. Двери кабинета Найлза мгновенно открылись. Нара вошла, сбросила с гостевого стула стопку выстиранных и выглаженных сорочек и села.
– Я здесь, – сказала она негромко, постаравшись не выдать волнение. Она понимала, что если проявит нетерпение, то личный интерфейс кибер-интеллекта Найлза отвлечет его от потока информации. Пусть уж лучше он вернется в реальный мир самостоятельно.
Лицо Роджера выглядело вяло, полусонно, но в ответ на слова Нары он вздернул брови, и на его высоком лбу залегли морщины. Один палец на его правой руке дрогнул. Советник казался совсем маленьким за этим столом – круглым чудовищем, окольцовывавшим Найлза, будто некий гигантский аппарат жизнеобеспечения. Сенатор Оксам только недавно узнала, что в бесчисленных ящиках этого стола хранятся только одежда, обувь да несколько аварийных пайков, полученных от военных лоббистов. Роджер Найлз полагал, что привычка по вечерам возвращаться с работы домой представляет собой непростительную слабость.
– Что-то плохо, да? – спросила Нара.
Палец на руке Найлза снова дрогнул.
Он постарел. Нара провела в анабиозе всего три месяца, но за время ее краткого отсутствия висков Роджера успел коснуться иней седины. Сотрудникам Оксам разрешалось прибегать к криотерапии во время отпусков, но Найлз делал это крайне редко, он предпочитал работать на протяжении всех декад сенаторского срока Оксам и поэтому старился у нее на глазах.
«Одиночество сенатора», – подумала Оксам. Мир вертелся слишком быстро.
Сенаторов избирали (или назначали, или покупали, или они сами пробивались к этому посту – в зависимости от традиций планеты) на срок в пятьдесят лет, что составляло половину столетия по имперскому абсолютному времени. Империя Воскрешенных жила, как медленно эволюционирующий зверь. Даже здесь, в области плотных скоплений, ближе к ядру галактики, восемьдесят населенных планет занимали пространство в тридцать световых лет в поперечнике, и поэтому острота войн и оживленность торговли и миграции сдерживались из-за удручающе низкой скорости света. Имперскому Сенату нужно было охватывать взглядом огромные пространства. Как правило, солоны проводили до восьмидесяти процентов своего сенаторского срока в анабиозе, покуда вселенная вершила свой путь. Они принимали решения с отрешенностью гор, взирающих с заоблачных высот на то, как меняют русла текущие внизу реки.
Планета, которую представляла в Сенате Нара Оксам, неизбежно изменилась за первое же десятилетие срока ее сенаторства. Путь от Вастхолда до Дома занял пять абсолютных лет. Ко времени ее возвращения прошло бы шестьдесят лет, все ее друзья сильно постарели бы или умерли, трое ее племянников стали бы пожилыми людьми. Вот и Найлз старел у нее на глазах. Сенат очень многого требовал от своих членов.
Но не всех время могло похитить. Оксам обрела нового близкого человека, он стал ее возлюбленным – капитан звездолета, ее соратник по несчастью в растягивании времени. И хотя сейчас любимого не было рядом и он находился на расстоянии в несколько абсолютных лет где-то ближе к краю галактической спирали, Оксам начала приспосабливать свои анабиозные спячки к его релятивистской временной схеме. Вселенная скользила мимо них обоих с приблизительно одинаковой скоростью. И когда он вернется, для него и для нее пройдет почти одно и то же число лет.
Сенатор Оксам откинулась на спинку стула и переключила половину своего сознания на восприятие политических данных за счет вторичных чувств. Но заниматься чем-то было бесполезно. Оставалось ждать, пока Найлз вынырнет окончательно.