Михаил Ефимович страшно переживал! Он мчится следом, находит Марию, уговаривает ее вернуться и в целях укрепления семьи предлагает усыновить двухлетнего испанского мальчика. Мария соглашается! Маленького Хозе, родители которого погибли во время налета на Мадрид, переименовали в Иосифа — понятно, в честь кого, упаковали нехитрые пожитки и собрались было в Москву, но… что-то толкнуло Кольцова в сердце, и он решил возвращаться один, а жену с приемным сыном отправил в Париж.
Так вот почему Кольцов так спокойно рассказывает о Марии: он знает, что она в Париже и из Москвы ее не достать. Была еще одна деталь, о которой не знал следователь и которая всплыла много лет спустя. Осенью 1938-го, вскоре после известного Мюнхенского сговора, Кольцова срочно командируют в Чехословакию. Как ни внимательно за ним следила полиция, он все же ухитрился позвонить в Париж и строго-настрого запретил Марии приезжать в Москву.
Если бы она его послушалась! Если бы вняла советам друзей и не рвалась в Москву, сталинские палачи ограничились бы одной пулей, предназначенной Кольцову, а так — пришлось отливать вторую.
Но вернемся в 1939-й, когда все еще были живы, строили планы на будущее и искренне надеялись на то, что органы во всем разберутся и все неприятности вот-вот будут позади: надо только не таиться, не обманывать и со следователем быть как на духу. Удивительно, но этому верил даже такой опытный, тертый и битый жизнью человек, как Михаил Кольцов. Только этим можно объяснить его странную откровенность. Ведь никто же его не спрашивал об Андре Мальро, но Кольцов по собственной инициативе пишет о нем в своих показаниях.
«Летом 1934 года на съезде писателей в Москве Илья Эренбург познакомил меня с французским писателем Андре Мальро. Он отрекомендовал его как «исключительного человека», расписывал его популярность и влияние во Франции и очень рекомендовал с ним подружиться. В мае 1935 года в Париже, в период организации конгресса, Мальро и Эренбург тесно сблизились со мной. Мальро жаловался на отсутствие поддержки со стороны французской компартии, на бюрократические препоны, которые ставит советский полпред Потемкин, и т. п.
В ответ на это я предложил работать рука об руку, обещал все уладить, уломать всех чиновников в компартии и полпредстве и прочел целую лекцию о бюрократизме в партийных и советских органах. Мальро слушал очень внимательно и наконец сказал: «Все это мне очень полезно знать. Ведь недаром про меня болтают, что я агент министерства иностранных дел». И добавил: «Не смущайтесь. Теперь такое время, что каждый писатель должен быть разведчиком. Ведь наш добрый друг Оренбург давно работает на нас. За это ему при любых условиях будет обеспечено французское гостеприимство. Будем работать вместе и помогать друг другу. Можно наделать больших дел».
Будучи таким образом завербованным во французскую разведку, я в ряде откровенных бесед обрисовал Мальро положение дел в СССР, дал характеристики интересовавших его государственных, политических и военных деятелей, рассказал, кто «за» и кто «против» помощи Франции в ее борьбе против Германии.
От Мальро я узнал, что Алексей Толстой в период своей эмиграции был завербован французами и англичанами. Кроме того, используя свои поездки за границу, Толстой поддерживает прежние связи с русскими белогвардейцами, в частности с Буниным».
Потом Кольцов довольно подробно описывает свое пребывание в Испании, делая акцент на вредительской деятельности советских военных советников и своей лично. Например, главный военный советник Штерн «не раз заявлял, что эта война обречена на неудачу и он сделает все от него зависящее, чтобы войну прекратить». Став на этот путь, Кольцов уже не может остановиться.
«Пораженческую работу в Испании вели, — пишет он, — Павлов, руководивший танковыми частями. Затем — сменивший его Грачев, а кроме того, советники ряда испанских фронтов Нестеренко, Качалин, Буксин, партийный организатор советской колонии Федер и я — Михаил Кольцов.
О Павлове надо сказать особо. (Это тот самый Д. Г. Павлов, который в первые дни Великой Отечественной войны командовал Западным фронтом, а затем был расстрелян по личному указанию Сталина.) Он зарекомендовал себя как разложившийся в бытовом отношении человек. В разгар боев в районе Хорама он вместе с испанскими командирами устроил безобразную попойку — в результате танки не оказались в нужном месте, что привело к потере важных стратегических позиций. Знаю также, что руководимый Павловым штаб танковых частей присваивал себе излишки жалованья и эти суммы тратились на попойки и кутежи.
Что касается меня, то я принимал самое активное участие во вражеской работе, занимался разлагающей деятельностью как среди испанских, так и среди советских работников, развивая в их среде скептическое отношение к исходу войны. Подобную же оценку положения я давал приехавшим в Испанию делегатам 2-го международного конгресса писателей. А испанской интеллигенции в провокационных целях постоянно указывал на необходимость полного уничтожения церквей и священников, что сильно озлобляло простое население».
Затем следует традиционная для такого рода документов концовка, но с куда более зловещими формулировками.
«Таким образом, я признаю себя виновным:
1. В том, что, будучи завербован Радеком, с 1932 по конец 1934 года передавал шпионскую информацию германским журналистам.
2. В том, что покрывал и содействовал М. Остен в ее связи с английскими шпионскими элементами в среде немецких эмигрантов.
3. В том, что, будучи завербован Мальро и Оренбургом, сообщал им с 1935 по 1937 год шпионские сведения для французской разведки.
4. В том, что, будучи в 1936–1937 годах в Испании, оказывал содействие американскому шпиону Луи Фишеру и сообщал ему шпионские сведения о помощи СССР Испании».
Жуть берет от этих признаний! Неужели Михаил Ефимович не понимал, что, давая такие показания, подписывает себе смертный приговор?! А ведь совсем недавно, беседуя с братом, он недоумевал, почему это командармы, герои гражданской войны и старые партийцы, едва попав за решетку, мгновенно признаются в том, что они враги народа, шпионы и агенты иностранных разведок.
И действительно, почему? Неужели только потому, что не выдержали пыток? Едва ли, ведь среди них были люди, которые прошли пыточные камеры царских тюрем и на каторгу ушли, не выдав товарищей. А тут — что ни дело, то просто лавина имен, фамилий, эпизодов и совершенно нелепых признаний. Что касается Кольцова, то несколько позже мы поймем, почему он выбрал именно такую линию поведения. Единственное, чего он не учел, так это зловещего росчерка красного карандаша, приказывающего арестовывать всех, кто упомянут в том или ином деле. А ведь Кольцов назвал так много имен, что служакам с Лубянки ничего не оставалось, как, получив одобрение руководства, выписывать ордера на аресты.
16 мая 1939 года Кольцова вызвали на допрос. Ничего нового Михаил Ефимович не сообщил — он лишь подтвердил все то, что написал в своих личных показаниях. Судя по тому, как мягко и, я бы сказал, ненавязчиво задавал вопросы следователь, его такой ход событий вполне устраивал.
Через месяц состоялся новый допрос, но и он ничего принципиально нового не дал, разве что имен стало еще больше. Оказывается, кроме уже упоминавшихся наркоминдельцев, шпионской деятельностью занимались: полпред в Италии Штейн, полпред во Франции Суриц, полпред в Англии Майский, замнаркома Потемкин и другие ответственные сотрудники, включая Литвинова.
Были и другие допросы, на которых Михаила Ефимовича было не узнать: ни одного хорошего слова ни об одном из упоминавшихся им лиц. Справедливости ради надо сказать, что и о самом Кольцове далеко не все отзывались положительно. Скажем, бывший сотрудник «Журналь де Моску» Евгений Гиршфельд вспомнил, что в 1936 году Кольцов встречался с сыном Троцкого Седовым и получил от него директивы по контрреволюционной деятельности в Испании.
А Наталья Красина, до ареста работавшая в «Правде», заявила: «Кольцов известный бабник и разложенец в бытовом смысле. Об этом все знали, так как помимо двух жен, которых пригрел в «Правде», он не пропускал ни одной девушки и ухаживал по очереди за всеми нашими машинистками».