— Я-то? Поначалу — у белых, опосля с партизанами ходил. Под Зардамой с япошками дрался, отметину имею.
Мужик помахал левой рукой, показывая ограниченность движения в плечевом суставе.
— Которые до конца с Гришкой Семеновым якшались? Таких, однако, у нас нет... А тебя, паря, что интересует-то? — неожиданно спросил он.
Я задумался, как лучше объяснить цель нашей беседы. Обманывать его не хотелось, а сказать правду не мог. Старик, не дождавшись моего ответа, продолжал:
— Однако Советская власть все грехи отпустила. Чего же теперь ворошить былое?
С полчаса я еще поговорил со стариком, но без всякой пользы для дела: ни одной фамилии он так и не назвал. Всякими увертками, отговорками и ссылками на «дырявую память» уходил от моих вопросов.
Ошибку свою я понял на второй день, когда поговорил с настоящим красным партизаном.
— Лоскутов-то? Не, паря, не по адресу попали. Он, зараза, всю жизнь нам поперек пути стоит.
— Он же партизан, ранение имеет.
— Какой он партизан, язви его в душу! В последний момент силой его загнали в отряд против японцев. Шальным осколком задело. Теперь похваляется этим...
За три месяца мы перебрали чуть ли не всех жителей села. Выявили до тридцати человек, служивших в белых казачьих частях. Наше внимание привлекли два человека: Афанасьев Григорий Иванович и Белых Спиридон Калистратович.
Афанасьев пятидесяти семи лет, богатырского телосложения, смоляная борода лопатой. Живет со старухой. Дочь Устинья имеет свою семью. Все, у кого спрашивали о нем, отзывались об Афанасьеве как о надежном человеке: дезертировал от бандита Семенова, воевал с белыми и японцами, вспоминали даже, что он — лучший ичижный мастер в селе.
Белых еще нет и пятидесяти, щупленький, подвижный, без усов и бороды, работает конюхом в колхозе. Двадцатилетним парнем добровольно ушел с белыми и вернулся последним, когда разбитые наголову войска атамана отступили в Маньчжурию. О нем говорили как о человеке начитанном, любящем поспорить о политике, но злом и ехидном.
Прошли декабрь, январь, февраль. Мы проверили всех приезжающих в Бичуру. Но ни о Ногайцеве, ни о связнике из-за кордона ничего нового не узнали. После долгих размышлений у меня возникла мысль: поехать к пограничникам, порыться в документах о нарушениях государственной границы.
III
Нарушений на границе протяженностью не в одну тысячу километров было больше, чем я предполагал. Нарушители, в основном, китайцы, пробирались на Алдан, Олекму, Витим, чтобы поискать свое счастье в золотоносном песке. Впрочем, под такой легендой японская разведка нередко засылала и шпионов.
Я перелистал в Управлении множество дел по нужному нам периоду, но не нашел ничего интересного. Поскольку документы за февраль еще не поступили, мне посоветовали выехать на одну из застав, на участках которой отмечалось больше всего нарушений и чрезвычайных происшествий.
Начальник заставы старший лейтенант Кравчук, молодой и форсистый, весело посмеялся над моим «сухим пайком» — аттестата у меня не было, и я неделю питался соленым омулем, который заготовила в дорогу жена — накормил обедом, привел в красный уголок и усадил за шахматную доску.
— Не журись, — пошутил он, похлопывая меня по коленке, — найдем твоего связника: у нас тут всякой твари по паре.
Шутка Кравчука оказалась пророческой. Утром, листая очередное дело на нарушителя, я обнаружил короткое письмо. Меня бросило в жар. В письме была фраза, которая ничего не говорила пограничникам, но имела большое значение для меня: «Передайте, пожалуйста, Ногайцеву, что я очень прошу его исполнить все требования и поручения подателя сего».
Кравчук тут же вызвал старшину, принимавшего участие в задержании нарушителя.
Рослый скуластый старшина бойко начал свой рассказ — должно быть, он не в первый раз повторял эту историю.
— Мы сидели в секрете. Слышим — ветка хрустнула. «Однако, сохатый», — сказал рядовой Климов. — Я говорю: «Ты чо, сдурел, сохатые откочевали отсюда. Может, волк». Глядим, человек стоит на тропке, озирается, будто принюхивается. Я крикнул: «Стой, варнак!» Он шарахнулся в кусты и побег. Мы по следу — за ним. Стрелять я запретил, хотел взять живьем... А он, зараза, отстреливался. Потом, однако, обессилел и последним патроном порешил себя...
— Какие документы были у нарушителя? — спросил я, хотя понимал бессмысленность этого вопроса: в деле-то их нет.
— Документов не было, товарищ лейтенант... В козырьке лисьего малахая нашли письмо.
— Письмо я прочитал.
— Больше ничего не обнаружили, товарищ лейтенант. Надо быть, успел выкинуть. Снегу не менее метра, — добавил старшина, будто оправдываясь.
Кольцо снова замкнулось. В письме кроме Ногайцева никто не упоминается. Обращение безличное: «Друг мой». О нарушителе осталось только описание примет в медицинском акте, подтверждающем самоубийство.
Я возвратился ни с чем. Правда, письмо с согласия Кравчука взял с собой, оставив расписку об этом.
На некоторое время интерес к Ногайцеву пропал: дело считалось совершенно бесперспективным.
Меня же Ногайцев измучил совершенно. Чем бы я ни занимался в ту весну, в мыслях неизменно возвращался к делу Ногайцева. Какие поручения вражеской разведки успел он выполнить? Что задумал еще?
Наконец, я решил обратиться к начальству с одним рискованным замыслом: встретиться с Афанасьевым, предъявить ему письмо, найденное у нарушителя границы, и потребовать отчет о его шпионских делах.
Мои подозрения сосредоточились на нем по двум причинам. У него есть дочь. Афанасьев дезертировал из белой армии тогда, когда атаман Семенов был в зените своей зловещей славы, прибыл в село, занятое белыми, и жил, не скрываясь от властей. Настораживало лишь одно: добрые отзывы односельчан о нем. Но чекистская практика, убеждал я себя, знает немало подобных примеров.
— Беспочвенная фантазия, — коротко и категорично сказал начальник отдела, выслушав мое взволнованное и сбивчивое объяснение. — Твои подозрения субъективны, это раз. Мы не знаем устный пароль, которым, без сомнения, был снабжен связник, это два.
— Это особый случай, — горячился я. — Если Афанасьев не шпион, он не поймет письма, и мы ничего не потеряем. Если он шпион, то, конечно, насторожится и каким-то образом проявит себя. Надо же нам как-то выбираться из тупика!
— Хорошо. Я подумаю.
На второй день начальник отдела был сговорчивее.
— Что-то в твоем предложении есть, — сказал он мне. — Пойдем к начальнику Управления, доложишь сам.
Полковник поддержал мою идею. Но идти мне на встречу с Афанасьевым не разрешил.
— Надо подобрать постарше товарища, — сказал он, — имеющего больший жизненный опыт и хорошо знающего местные условия.
Решили послать Василия Иннокентьевича Бабкина, степенного и вдумчивого сотрудника, заканчивающего последние годы своей службы в должности заведующего чекистским архивом.
Недели через две Василий Иннокентьевич, соответственно экипированный, обеспеченный необходимыми документами, с заученной и усвоенной легендой, выехал в Бичуру.
IV
Осенью семнадцатого года казачий есаул Григорий Семенов, облеченный высокими титулами генерала и атамана Забайкальского казачьего войска, ехал в родные места. В новом кожаном бумажнике, приобретенном в Петрограде, лежал мандат за подписью премьера Временного правительства Керенского. Семенову поручалось быстро, не предавая дело широкой огласке, сформировать казачьи части и двинуть их на подавление назревающей в столице «анархо-большевистской революции». Выбор не случайно пал на Семенова. Сын казачьего офицера и ононского кулака, он имел основания ненавидеть большевиков, которые замахнулись не только на казачьи привилегии, но и грозятся лишить зажиточных казаков богатства.
Атаман невидящим взглядом смотрел в окно вагона и думал. Семенов знал, с чего начинать, имел немалый опыт формирования казачьих батарей, сотен и полков. Но это если... если не успели большевистские идеи проникнуть в души казаков.