Вот к какому ложному выводу пришел мальчик из буржуазной семьи, сам себя относивший к просвещенной богеме. Меня увлекал волнующий мир Гринвич-Виллиджа с его изысками.
Я не понял, совершенно не понял Сореллу, но в ту пору моя порочная теория в какой-то степени нашла поддержку в рассказах Фонштейна о его приключениях. Он излагал, как отплыл из Нью-Йорка и отправился работать на Залкинда в Гавану, зубрил тем временем испанский, изучал рефрижераторные и обогревательные установки на вечерних курсах.
— Пока не встретил американскую девушку, она приехала туда погостить.
— Вы встретили Сореллу. И влюбились в нее?
Когда я заговорил о любви, Фонштейн проткнул меня колючим, типично еврейским взглядом. Как разграничить любовь, необходимость и расчет?
Люди с опытом — к чему я никак не могу привыкнуть — не склонны откровенничать. И верно делают, во всяком случае, те из них, кто не собирается выходить за рамки опыта. Но Фонштейн принадлежал к еще более высокому классу — тем, кто не ограничивается опытом, а способен подняться на следующую ступень; на этой следующей ступени они задаются целью — переработать свои недочеты и тайные слабости в энергию горения. Человек же высшего класса, подобно звездам, живет за счет сжигаемого им вещества. Но я удалился от Фонштейна, зачем-то отвлекся в сторону. Сорелле нужен был муж, Фонштейн хотел натурализоваться в США. Manage de convenance[28] — вот как мне представлялся их союз.
И почему так: чем больше промахнешься, тем больше гордишься своими выводами?
Фонштейн поступил работать на завод в Нью-Джерси, который взял субподряд на производство деталей обогревательных приборов. Пошел там в гору — работать он был горазд, быстро выучил английский, свой шестой язык. И в самом скором времени уже разъезжал на новеньком «понтиаке». Тетя Милдред говорила, что «понтиак» — свадебный подарок Сореллиной семьи.
— У них просто камень с души свалился, — рассказывала Милдред. — Еще пару лет, и Сорелла уже не могла бы родить.
Фонштейны успели произвести на свет одного ребенка, сына Гилберта. Говорили, что у него феноменальные способности к математике и физике. Несколько лет назад Фонштейн обратился ко мне за советом — речь шла об образовании его сына. К тому времени у Фонштейна уже водились деньги, и он мог послать мальчика в самую дорогую школу. Фонштейн усовершенствовал термостат, запатентовал его и разбогател, что без Сореллы ему никогда бы не удалось. Сорелла была сумасшедшая жена. Без нее, говорил мне Фонштейн, он бы получил патент после дождичка в четверг.
— Компания как пить дать облапошила бы меня. Сегодня перед вами был бы совсем не тот человек.
Тут я пригляделся к тому Фонштейну, который стоял передо мной. Итальянская рубашка, французский галстук, английский ортопедический ботинок, изготовленный по заказу на Джермин-стрит. Каблук такой, что хоть фламенко отплясывай. Сравнить его и тот польский, грубо стачанный ботинок, в котором Фонштейн прошкандыбал через всю Европу и бежал из римской тюрьмы, — да это же небо и земля. С тем ботинком Фонштейн, убегая от нацистов, не расставался даже на ночь: если б ботинок украли, его бы тут же поймали и убили на месте. Эсэсовцы не потрудились бы даже загнать его в товарняк.
То-то порадовался бы его спаситель Билли Роз, если б увидел нынешнего Фонштейна: розовая итальянская рубашка с белым воротничком, галстук с улицы Риволи, завязанный под руководством Сореллы, заграничный пиджак небрежного покроя, отличный цвет лица, уже не сероватого, а формой и цветом в спелый гранат.
Однако Билли и Фонштейн так никогда и не встретились. Фонштейн поставил себе цель увидеться с Билли, но Билли никогда не увиделся с Фонштейном. Письма Фонштейну возвращали. Иногда к ним прилагались записки, но ни одна из них не была написана Билли. Мистер Роз желает Гарри Фонштейну всего наилучшего, но принять его в настоящее время не может. А когда Фонштейн послал Билли чек, приложив к нему благодарственное письмо с просьбой передать деньги на благотворительность, чек возвратили, не удостоив Фонштейна ответом. Фонштейн явился к Билли в контору и получил от ворот поворот. А когда Фонштейн попытался было подойти к Билли у «Сарди»[29], его перехватил официант. У «Сарди» не разрешали докучать именитым посетителям.
Видя, что к Билли не прорваться, Фонштейн забубнил со своим галицийско-китайским выговором:
— Я хочу сказать, что я из тех, кого вы спасли в Италии.
Билли отвернулся к перегородке своей кабинки, а Фонштейна выволокли на улицу.
Год за годом он засыпал Билли длинными письмами: «Я ничего от Вас не хочу, даже пожать Вашу руку не хочу, хочу хоть минуту поговорить и получить ясность».
Об этом еще в Лейквуде рассказала мне Сорелла, пока Фонштейн с моим отцом застыли в трансе над шахматной доской.
— Роз, с его вывертами, не хочет видеть Гарри, — сказала Сорелла.
На что я заметил:
— Хоть убей, не пойму, почему Фонштейну так важно встретиться с Билли Розом. Билли Роз не желает его знать? Не желает, и не надо.
— Потому что Гарри хочет выразить ему благодарность, — сказала Сорелла.
— Ему нужно только сказать спасибо.
— А этот взбесившийся пигмей решительно не желает видеть Гарри.
— Ведет себя так, словно никакого Гарри Фонштейна не было и нет.
— Почему, как вы думаете? Боится чувствительных сцен? Считает, что все это — еврейские штучки? Такой, можно сказать, на все сто американец, и это уронит его в собственных глазах? А что думает ваш муж?
— Гарри думает, что причиной всему перемены, которые происходят в отпрысках иммигрантов, — сказала Сорелла.
И сегодня помню — я онемел от ее ответа. Я и сам часто не без неловкого чувства думал об американизации евреев. Начнем хотя бы с внешности. В моем отце было 165 сантиметров роста, во мне — 185. Отцу мой рост представлялся чем-то вроде ненужной роскоши. Возможно, причины такого отношения коренились в Библии, ибо царь Саул, который «от плеч своих был выше всего народа»[30], стал verruckt, то есть безумным, и нашел свою погибель. Пророк Самуил предупреждал израильтян, чтобы не ставили над собой царя, и «Господь от Саула отступил»[31]. Вот почему еврею надлежало быть не долговязым, а ладно скроенным, сильным, но некрупным. А главное, ловким и сметливым. Таким был мой отец, и ему хотелось, чтобы таким же был и я. К чему такой высоченный рост; грудь и плечи у меня были слишком широкие, ручищи слишком большие, рот до ушей, черные усы щеткой, голос слишком громкий, растительность слишком обильная, на нелепых — вырви глаз — рубашках слишком много красных и серых полос. Угораздило же дурака так вымахать. Что такое сын-великан? Это же угроза, это же отцеубийца. Вот Фонштейн, пусть у него одна нога и короче другой, всем удался: складный, подтянутый, рассудительный, смышленый. Гитлеризм подстегнул его развитие. Когда теряешь отца в четырнадцать лет, детству тут же приходит конец. Он похоронил мать на чужеземном кладбище, второпях, даже оплакать не успел, попался с подложными документами, загремел в каталажку (как говорят евреи — «Er hat gesessen»). Перенес много горя. У него нет времени на трепотню, дурацкие хиханьки да хаханьки, на глупости и спорт, он не станет лезть в бутылку, раскисать как баба, распускать нюни как младенец.
Я, естественно, не соглашался с доводами отца. Мои сверстники выше ростом, потому что нас лучше кормили. Более того, нас меньше ограничивали, нам предоставляли больше свободы. На нас воздействовал более широкий круг идей, нам, детям великой демократической страны, воспитанным в духе равенства, никакие там черты оседлости не мешали жить в свое удовольствие. О чем говорить, вплоть до конца прошлого столетия римских евреев запирали на ночь; раз в год папа торжественно переступал границы гетто и, согласно ритуалу, плевал на лапсердак главного раввина. Уж не пошли ли у нас здесь головы кругом? Безусловно, да. Зато здесь нас никто не отправит в товарняках в концентрационные лагеря и газовые камеры.