Так она сказала. И еще сказала:
«Он платит мне двадцать две монеты в неделю, и если я только заикнусь о прибавке, выставит меня в два счета. Ну и что я буду делать, что? Второй авеню[22] пришел конец, на еврейском вещании талантов пруд пруди. Если бы не хозяин, сгинуть бы мне в Бронксе. А так по крайней мере я работаю на Бродвее. Но ты ж здесь без году неделя, ничего в наших делах не смыслишь».
«Если бы он не спас меня от депортации, я бы погиб вслед за всеми моими родственниками. Я обязан ему жизнью».
«Похоже на то», — согласилась она.
«Но разве не естественно было бы проявить интерес к человеку, которому ты спас жизнь? Ну хоть поглядеть на него, пожать ему руку, сказать пару слов?»
«Было бы то оно было, да быльем поросло», — сказала она.
— Мне постепенно стало ясно, — сказал Фонштейн, — что она очень больна. Скорее всего туберкулезом. И белая она была не от пудры, а сама по себе. Ну все равно как лимон — желтый. Я-то думал, это она так набелилась, а это смерть так оповещала о себе. Туберкулезники часто бывают нетерпеливые, раздражительные. Звали ее миссис Хамет — khomet, на идиш это значит хомут. Она, как и я, родилась в Галиции. Мы и говорили похоже. Бубнили наподобие китайцев. У тети Милдред был такой же выговор — потеха для других евреев, а в еврейском мюзик-холле и вовсе умора.
«Хиас[23] достанет вам работу на Кубе. Они о вас, ребятках, пекутся дай Бог всякому. Билли считает, что война вступает в новую фазу. Рузвельт стоит за короля Сауда[24], а арабы на дух не переносят евреев и не пускают их в Палестину. Вот почему Билли переменил тактику. Он с друзьями теперь фрахтует пароходы для беженцев. Румынское правительство будет брать за места на них по пятидесяти долларов с головы, а евреев там аж семьдесят тысяч. Деньжищ огребут — страшная сила. Но надо торопиться: нацисты вот-вот захватят Румынию».
Фонштейн рассуждал весьма здраво:
— Я объяснил ей, что могу быть полезным. Я говорю на четырех языках. Но ей осатанели просители, пытающиеся влезть без мыла со своей паршивой благодарностью. Что и говорить, приемчик не из новых. — Фонштейн встал, каблук на его зашнурованном башмаке был высоченный, сантиметров в десять. Он красноречиво передернулся — и обошелся при этом без рук: не вынул их из карманов. Лицо его на миг приобрело сходство с лицом великого человека за стеклом музейной витрины, подсвеченным в полутемном зале так, что его восковая бледность кажется шероховатой, будто по камню пошли мурашки, — неожиданный эффект. Вот только славных дел Фонштейн не совершал, и выставлять напоказ его было не за что. Ничего примечательного в нем не наблюдалось: мужчина как мужчина.
Билли не желал его благодарности. Сначала проситель обхватывает твои колени. Потом умоляет одолжить малую толику денег. Ему нужны подаяние, штаны, угол, где приклонить голову, талон на обед, небольшой капитал, чтобы открыть свое дельце. Благодарность — нож острый для благодетеля. Вдобавок Билли был очень привередлив. В принципе он был расположен к людям, но приходил в ярость, если его хотели употребить в своих целях.
— Я в жизни не был в Манхэттене, что я тут мог понять, что? — говорил Фонштейн. — Я давал волю самым диким фантазиям, но что в них толку? Нью-Йорк — плод коллективной фантазии миллионов. И своим умом много ты в нем поймешь.
Миссис Хомут (не иначе как ее предки были даже не кучерами, а извозчиками на той, бывшей родине) предупредила Фонштейна:
«Билли не хочет, чтобы вы упоминали его в разговорах с Хиасом».
«В таком случае как же я очутился на Эллис-Айленде?»
«Сочините любую байку, скажите, что одна итальянка втюрилась в вас, стащила у мужа деньги и купила вам документы. Но они никоим образом не должны выйти на Билли».
Вот тут отец и сказал Фонштейну:
— Я тебе поставлю мат в пять ходов.
Не увлекай моего отца так людские дела, из него бы вышел математик. Но напряженно думать он готов был лишь ради победы. Если же не надо было одолеть противника, отец не стал бы и стараться.
У меня тоже есть свой способ пробы сил. Для меня поле боя — память. Однако память у меня уже не та, что прежде. Я не страдаю болезнью Альцгеймера[25] — absit omen![26] или nicht da gedacht![27] Клетки памяти у меня не склерозировались. Но мозг мой стал более неповоротлив. К примеру, как звали того типа, на которого Фонштейн работал в Гаване? Когда-то мой мозг мгновенно выдавал подобную информацию. Ни одной электронной системе было не сравниться со мной. Сейчас на меня временами находит затмение, я двигаюсь на ощупь. Ага, слава Тебе, Господи, всплыло, фамилия кубинского хозяина Фонштейна была Залкинд, и Фонштейн собирал материалы для его газеты. По всей Южной Америке открывались еврейские газеты. Евреи разыскивали уцелевших родственников в западном полушарии, изучали публикуемые в газетах списки. Перемещенных лиц часто сплавляли в район Карибского моря и в Мексику. Фонштейн к польскому, немецкому, итальянскому и идишу, которыми владел, быстро добавил испанский. По вечерам он не торчал в барах и облюбованных беженцами кафе, а ходил на курсы механиков. Гавана была курортом — туристы съезжались туда резаться в карты, пить, блудить, — а плюс к тому еще и абортарием. Бедные брошенные девчонки стекались сюда со всех Соединенных Штатов, чтоб освободиться от нежелательных последствий своих романов. Другие, более дальновидные, прилетали приглядеть себе среди беженцев мужа или жену. Найти себе пару — основательного человека европейского опыта, закаленного в страданиях и лишениях. Чудом спасшегося от смерти. Женщины, на которых не было спроса ни в Балтиморе, ни в Канзас-Сити, ни в Миннеаполисе, благонравные девицы, которым никто никогда не предлагал руки и сердца, подыскивали себе мужей в Мексике, Гондурасе и на Кубе.
По прошествии пяти лет хозяин Фонштейна счел, что он выдержал проверку, и послал за Сореллой — она приходилась ему племянницей. В юности я никак не мог себе представить, чем Фонштейн и Сорелла привлекли друг друга при первом знакомстве. В Лейквуде, когда бы мы ни встречались, на Сорелле неизменно был строгий костюм. Когда она клала ногу на ногу и юбка общелкивала ее окорока, американец вроде меня легко мог нарисовать — и рисовал ее себе — нагишом и в зависимости от жизненного опыта и знакомства с живописью соотносил с излюбленным тем или иным художником типом. Мысленно рисуя Сореллу, я выбрал ориентиром рембрандтовскую Саскию, предпочтя ее рубенсовским обнаженным. Впрочем, и Фонштейн, когда он снимал ортопедический ботинок… тоже был далек от совершенства. Словом, муж и жена должны прощать друг другу недостатки. Мне кажется, я, как и Билли Роз, скорее остановил бы свой выбор на русалках, лорелеях и хористках. У восточноевропейских мужчин были более трезвые запросы. На месте отца мне, прежде чем лечь в постель с тетей Милдред, пришлось бы сотворить крестное знамение перед ее лицом (пусть это и не вполне уместно в моем случае), произнести какое-то заклятие, иначе б меня заколодило. Но дело в том, что я был не мой отец, а его балованный американский сын. Наши же предки не отступали перед трудностями и ложились в постель, не взирая на лица, понимая, что с лица не воду пить. Что же до Билли, который со спущенными штанами гонялся за девчонками, приходившими к нему на прослушивание, что бы ему остановить свой выбор на миссис Хомут. Он бы простил ей обвисшие буфера и разбегающиеся ручейками вены на ногах, она простила бы ему стыд и срам, а не срамные места, и они могли бы объединить свои юдольные судьбы, быть опорой друг другу в радости и в печали.
Тучность Сореллы, ее высоко взбитая прическа, несуразное пенсне — нарочитая «дамистость» — заставляли меня задаваться вопросом: как трактовать таких особ? Кто они: мужчины в женской одежде, прикидывающиеся женщинами педики?