— В каком смысле?
— Он с причудами, опустился, склонен пророчествовать, психопатичен. Еле-еле душа в теле, но все еще неистовствует, клокочет…
Я сделал паузу. Никогда нельзя понять, с кем говоришь, независимо от того, видишь собеседника или не видишь. Более того, я из тех внушаемых субъектов, которые настраиваются на собеседника, перенимают его манеру говорить. Я почувствовал некое раскованное обаяние в этом парне на другом конце провода и решил обаять его — так сказать, баш на баш. Не стану скрывать, мне хотелось возбудить в молодом человеке интерес к себе. Короче говоря, подстроиться под него, законтачить и выведать кое-какие сведения.
— Этот иерусалимский старикан утверждает, что он Фонштейн, и просит под это денег? — спросил он. — Судя по всему, вы бы и сами могли ему помочь, так чего бы вам не перевести ему деньги?
— Все верно. Однако Гарри мог бы опознать его, проверить сведения о нем, ну и, конечно же, был бы рад узнать, что старик жив. Может быть, он у них числился погибшим. Вы ведь не просто сторожите их дом? Судя по всему, вы — друг семьи?
— Вижу, нам с вами не избежать разговора. Погодите, я сейчас разыщу платок. Весна начинается, аллергический сезон, и у меня из носу течет… Вы кто, какой из их родственников?
— Я руковожу институтом в Филадельфии.
— А, ходячая память. Слышал о вас. Вы — из эпохи Билли Роза — тот самый пласт. Гарри не любил о нем говорить, Сорелла и Гилберт, напротив, частенько говорили… Не вешайте трубку, я поищу сморкалку. Терпеть не могу утираться бумажными салфетками — они рвутся, застревают в бороде.
Пока он ходил за платком, я воспользовался перерывом, чтобы представить его себе подостовернее. В моем воображении сложился образ грузноватого юнца — копна волос, пузцо любителя пива, майка с эмблемой или призывом. Самый популярный нынче был «Пошевеливайся!». Я вообразил себе характерного представителя молодежи — таких встречаешь на любой улице по всей стране, вплоть до самых захолустных городков. Грубой кожи сапоги, джинсы-варенки, небритые щеки — ни дать ни взять прошловековый горняк из какого-нибудь там Ледвилла или Силверадо, с одной разницей: эти молодые люди никогда не брали в руки кайло и не возьмут. Он старался разговорить меня — какое-никакое, а развлечение. Старик из Филадельфии, более или менее известный, денег куры не клюют. У него просто не хватило бы воображения представить мой особняк, роскошь покоя, откуда я говорил с ним по переоборудованному за большие деньги французскому телефону, некогда принадлежавшему потомку аж самих Меровингов[95]. (Ни за что не отступлюсь от барона Шарлю.) Юнец этот был не заурядный — хоть день, да мой — хипарь на подхвате, не обремененный умом, да и ничем иным. Это я сразу понял. Он мог мне много чего рассказать. А вот был ли он зловредный — это я определить не мог. Вертеть людьми он тем не менее умел: он уже успел задать тон нашему разговору. Но он обладал информацией о Фонштейнах, а мне была нужна информация.
— Я и впрямь из очень далекой эпохи, — сказал я. — Я много лет назад потерял Фонштейнов из виду. Как они живут на покое? Уезжают ли порой из Нью-Джерси к теплу? Я иногда представляю себе их в Сарасоте.
— Перемените астролога.
Тон у него был не ехидный, скорее покровительственный. Он обращался со мной как с представителем старшего поколения. Успокаивал меня.
— Недавно я изумился — прикинул даты и понял, что последний раз виделся с Фонштейнами лет тридцать назад, в Иерусалиме. Но в смысле эмоциональном наша связь не прерывалась — такое случается.
Я хотел, чтобы он поверил мне, впрочем, именно так все и обстояло.
Любопытно, что он не стал меня оспаривать.
— Чем не тема для диссертации, — сказал он. — С глаз долой вовсе не означает из сердца вон. Люди уходят в себя и в отрыве от всех придумывают привязанности. В Америке это распространеннейшее явление.
— Вы думаете, причиной тому масштабы североамериканского континента — его колоссальные расстояния?
— Пенсильвания и Нью-Джерси соседствуют.
— Я, видно, и впрямь мысленно закрыл для себя Нью-Джерси, — согласился я. — Вы, по всей вероятности, учились в…
— Мы с Гилбертом ходили в одну школу.
— Разве он не изучал физику в Калифорнийском политехе?
— Он переключился на математику — теорию вероятности.
— В математике я полный профан.
— Не вы один, — сказал он и добавил: — А с вами, оказывается, интересно поговорить.
— Всегда хочется встретить человека, с которым можно найти общий язык.
Он, похоже, согласился. Сказал:
— В мои намерения входит при малейшей возможности улучать для этого время.
Про себя он сказал, что сторожит фонштейновский дом, о других своих занятиях не упоминал. В некотором смысле я сам сторожил дом, хоть он и принадлежит мне. Вполне возможно, что мой сын с женой также смотрят на меня в этом разрезе. Из этого следует прелюбопытный вывод: моя душа сторожит мое тело.
У меня все же промелькнула мысль, что разговорчивость юнца не вполне бескорыстна. Что он то ли испытывает, то ли оценивает меня. До сих пор я практически ничего не узнал от него о Фонштейнах, если не считать того, что они не живут зимой в Сарасоте и что Гилберт переключился на математику. Учился ли юнец сам в Калифорнийском политехе — этого он не сказал. А когда он сказал: «С глаз долой вовсе не обязательно означает из сердца вон», — мне подумалось, что его диссертация, если он написал ее, скорее всего из области психологии или социологии.
Я сознавал, что побаиваюсь спрашивать о Фонштейнах напрямик. Я пренебрег ими, а значит, лишился права свободно расспрашивать о них. Кое о чем мне и хотелось и не хотелось услышать. Юнец уловил это и, чтобы позабавиться, стал меня подначивать. Он был не груб, за словом в карман не лез, но во мне назревало ощущение, что тип он малоприятный.
Хватит ходить вокруг да около, решил я и спросил:
— Как мне связаться с Гарри и Сореллой, или вы по какой-то причине не можете дать мне их телефон?
— У меня его нет.
— Пожалуйста, не говорите загадками.
— С ними нельзя связаться.
— Что вы говорите! Может, я слишком долго откладывал нашу встречу?
— Боюсь, что да.
— Они умерли, вот оно что.
Я был потрясен. Во мне надломилось, рухнуло что-то очень существенное. В мои годы человек вполне подготовлен к известиям о смерти. А пронзило меня остро, вмиг, совсем другое: я забросил двух удивительных людей, которых, как я неизменно говорил, высоко ценил и нежно любил. Я обнаружил, что составляю перечень имен: Билли умер; миссис Хамет умерла; Сорелла умерла; Гарри умер. Все главные действующие лица умерли.
— Они болели? У Сореллы был рак?
— Они погибли с полгода назад на Джерсийском шоссе. Говорят, что грузовик и трейлер потеряли управление. Но мне не хотелось бы рассказывать вам об этом, сэр. Вы же их родственник, вам будет тяжело. Они тут же умерли. И, слава Богу, потому что их смяло машиной — пришлось вызывать сварщиков: иначе их было оттуда не вынуть. Человеку, который их хорошо знал, наверное, тяжело такое слушать.
Он как бы между прочим старался ранить меня побольнее. В какой-то мере я получил по заслугам. Но ведь за эти тридцать лет каждый из нас мог в любую минуту умереть. Мог умереть и я. Он, видно, счел, что я еврей старого склада и от известия такого рода расчувствуюсь.
— Вы, по вашим словам, представитель старшего поколения. Если судить по датам, так оно и получается.
Голос мой звучал еле слышно. Я сказал, что так оно и есть.
— А куда ехали Фонштейны?
— Они ехали из Нью-Йорка в Атлантик-Сити.
Мне представились извлеченные из машины и разложенные на поросшем травкой откосе окровавленные тела, полицейские мигалки, скопище отправленных в объезд машин, зыблющийся, мутный загазованный воздух, захлебывающийся вой «скорой помощи», сброшенные на парашютах врачи с мешками для перевозки трупов. Прошлым летом жара стояла изнурительная. Мертвые, можно сказать, исходили кровавым потом.