Общественным имуществом были сельскохозяйственные орудия, амбары, посевы и собранный хлеб. Общественным имуществом был также и скот. Лам стригли в установленные сроки, шерсть сдавали в общественные запасные магазины, и отсюда для каждой семьи назначалось столько сырого материала, сколько ей требовалось для собственного употребления; это количество выдавали женам для пряжи и тканья.
Все обязаны были работать, начиная с ребенка и кончая пожилой женщиной, покуда она не становилась слишком слаба, чтобы работать на прялке. Никому не дозволялось жить в праздности; безделье считалось преступлением.
Общественным достоянием были рудники, плавильни, лесопильни, ветряные мельницы, каменоломни, мосты, дороги, леса, дома, сады. Никто не мог разбогатеть, никто не мог и обнищать. Расточитель не имел возможности промотать свое добро, предаваясь излишествам; не могло случиться, чтобы спекулянт разорил своих детей рискованными предприятиями. Не встречалось нищих, не было любителей пожить на чужой счет. Если чьи-нибудь дела приходили в упадок по несчастному стечению обстоятельств — по собственной вине этого случиться не могло, — государство было готово придти ему на помощь. При этом, оказывая благодеяние несчастливцу, общество не унижало его, а восстанавливало, как повелевал закон, на прежней высоте — на одном уровне с остальными. Люди не знали честолюбия, алчности, не испытывали волнений и болезненного духа недовольства, не знали политических страстей и эгоистических стремлений. Никто не владел никакой собственностью, все принадлежало всем, и все вместе — не только одна земля — было собственностью Инки, этого существа небесного происхождения.
И вот тут возникал головоломный вопрос, была ли это дикость или культура, форма варварского и младенческого существования или высшее состояние? Следовало ли гнушаться таким порядком и поэтому разрушить его, или пощадить, может быть даже признать таким общественным строем, к которому надлежало стремиться? Для нас не могло быть безразлично, имеем ли мы дело с грубыми тупыми рабами — слепыми орудиями в руках тирана, обладающего беспримерной по мощи властью, или с созданиями более благородными и чистыми, чем христианский мир.
Я не мог тогда прямо ответить ни да, ни нет, однако по зрелом размышлении я все же скорее склонен был думать, что мы имеем дело с гнусными отрицателями тысячелетних установлений, которые нельзя опрокинуть без вреда для всего рода человеческого. Отказаться от собственности — не значило ли это отказаться от наград и почестей, от соревнования и отличий, от стремления возвыситься, от упоения риском, от всего того, что отличает мое от твоего и меня от тебя? Подобная идея чересчур ужасна и нечестива, чтобы к ней отнестись иначе, как с непреклонной решимостью искоренить ее на земле.
Так мне казалось в описываемую ночь, но позже взгляды мои изменились… Я беспокойно ворочался на своем жестком ложе, ожидая наступления дня.
7
День начался предательством — это нужно признать — и окончился кровопролитием. Он привел к временному унижению Инки и к вечному — его народа и превратил страну в арену пожаров и убийств. Этого уже не скроешь, следы содеянного сохранились повсеместно еще и сегодня, когда я пишу эти строки.
Звуки труб призвали нас к оружию. Конница была поставлена позади строений, пехота внутри зданий. Проходили часы, и мы уже начинали думать, что наши приготовления были напрасны, как вдруг от Инки прибыло известие, что он находится в пути.
Однако только около полудня перуанцы показались на широком шоссе. Впереди шли многочисленные слуги; на их обязанности лежало очищать дорогу от всяких хотя бы самых ничтожных препятствий — камней, животных, листьев. Атауальпа высоко поднимался над толпой, сидя на троне, который несли на плечах восемь знатнейших сановников; по сторонам шествовало по шестнадцати человек, наряженных в драгоценнейшие одежды.
Трон был из массивного золота; он сиял, как солнце. Справа и слева свешивались коврики, изготовленные с едва постижимым искусством из разноцветных перьев тропических птиц. Многие из нас устремили алчные взгляды на эти дивные бесценные вещи, а самыми жадными из всех, я уверен, были мои глаза. Я не имел сил оторвать их от сверкавших передо мной сокровищ, и сердце мое билось с утроенной силой.
На шее у Инки красовалось ожерелье из изумрудов изумительной величины; в его коротко подстриженные волосы был вплетен венок из искусственных цветов, сделанных из оникса, бирюзы, серебра и золота; он держался с таким спокойствием, что получалось впечатление, будто там на троне восседала фигура из бронзы.
Передние ряды шествия, вступив на площадь, расступились направо и налево, очищая место для царской свиты. При глубоком молчании своих людей Атауальпа окинул площадь недоумевающим взглядом, потому что никого из наших не было видно, — между тем из нашей засады мы могли разглядеть выражение лица каждого из них и малейшие жесты.
Тут, как это было условлено заранее, на площади появился патер Вальверде, наш походный священник. С библией в правой руке и распятием в левой приблизился он к Инке и обратился к нему с речью. Фелипильо, кравшийся за ним, как тень, роковой и неизбежный, как тень, переводил его слова отдельными предложениями так хорошо или так плохо, как только мог.
Доминиканец призывал Атауальпу покориться императору, который, будучи самым могущественным государем в мире, дал своему слуге Писарро повеление вступить во владение языческими странами.
Инка не шевелился.
Патер Вальверде обратился к нему вторично с тем же призывом, причем прибавил, что буде Инка признает себя данником императора, этот последний примет его под свою защиту как верного вассала и будет оказывать ему помощь во всякой нужде.
И на это последовало такое же молчание.
Тогда монах в третий раз возвысил голос; он обратился к Инке, во имя господа нашего и спасителя, с настойчивым увещанием принять нашу святую веру, через которую он только и мог получить надежду избежать осуждения и не очутиться в аду.
Тут бы нужны были совсем не те слова и не те представления, какими располагал наш патер. Это был человек простой, малообразованный; он не обладал ни даром слова, ни воодушевлением, необходимыми для того, чтобы тронуть сердце идолопоклонника и расположить его к учению христову, которому мы все следуем со смирением.
Инка и на этот раз ничего не ответил. Он сидел на своем троне, неподвижный, как статуя, и смотрел на монаха не то с удивлением, не то с неудовольствием. Патер растерянно уставился глазами в землю, лицо его побледнело, он напрасно подыскивал новые выражения; внезапно он обернулся и поднял распятие как знамя.
Тогда генерал рассудил, что подошло время и дальше медлить не приходится. Он махнул белой перевязью.
Грохнул выстрел из орудия, загремел боевой клич «Сантьяго», из засады хлынула конница, как поток, прорвавший запруды. Оторопевшие от неожиданности, оглушенные криками, треском мушкетов и громом обоих наших орудий, ослепленные и задыхающиеся в серном дыму, окутавшем всю площадь, люди Инки не знали, что делать, куда спасаться. В своем бурном налете всадники топтали всех без разбора — и знатных и простых, все перемешалось: перед моими глазами был клубок, в котором мелькали красные, синие и желтые пятна. Никому не приходила мысль оказать сопротивление, да у них и не было необходимого для того оружия. В какие-нибудь четверть часа все пути к отступлению были забиты трупами.
Жертв неожиданного нападения охватила такая паника, что многие из них, ища спасения, со сверхчеловеческой силой голыми руками проломили окружавшие площадь стены, сложенные из пережженной глины.
Я не могу дать себе даже приблизительного отчета, сколько времени продолжалась эта ужасная бойня. Ум мой был помрачен видом золотого трона, на котором все еще сидел Инка. Я хотел завладеть им во что бы то ни стало, сверхъестественная сила тянула меня в круг, осиянный его лучами, и я сшибал все, что стояло на моем пути. Верноподданные Инки кидались толпами, чтобы загородить дорогу мне и другим всадникам, стащили несколько человек с седел, подставляли свою грудь под удары, лишь бы спасти обожаемого повелителя. В предсмертных судорогах они все еще цеплялись за наших лошадей, и я все время тащил за собой три-четыре полумертвых тела; как только один из них падал мертвым, его место мгновенно занимал другой.