– Не шевелиться. Никоим образом не шевелиться.
Скрипнула дверь, свет погас. Вересковский лежал не шевелясь и дыша через нос, как было велено, но смутное чувство внутренней тревоги не оставляло его. Нет, он не боялся, что его предадут или найдут: иной была эта тревога. Тревога из сказок, легенд, баллад, слухов и каких-то детских, смутных представлений о потусторонности, в которой нет ничего живого, кроме упырей. Он понимал, что это – оттуда, из царства страхов без причин и последствий, но ничего с собою не мог поделать. И мечтал только о том, чтобы все побыстрее закончилось.
Скрипнула дверь, вспыхнул свет, послышались шаги.
– Вот мои постояльцы. – Он узнал голос патологоанатома. – Предупреждаю, все – от сыпняка. Не подцепите ненароком.
– А чего ж тут бережешь? – Голос был чужим, грубым, махоркой прокуренным.
– Для того, чтобы сжечь их, требуется заключение врачей с тремя подписями и разрешение от Управы.
– Мы теперь Управа.
– Ну, так дайте разрешение и бочку керосина.
– Зачем тебе керосин? Пришлем интеллигентов, зароют.
– Померших от сыпного тифа сжигать положено. Инфекция в землю уйдет, а там и в Днепр.
– Ладно. Чтоб завтрева заявка была.
Вышли. А Вересковский и не слышал, что вышли.
Обморок, что ли. Очнулся, когда Платон Несторович мертвые тела с него сбросил и чего-то понюхать дал. Из склянки.
14
На окраинах собственно России, то есть той территории, которая долгое время именовалась Московской Русью, сохранилось немало губернских центров, весьма важных для времен мирной торговли и мирного управления. Их невозможно представить себе без особой стати редких городовых, обязательного памятника какому-либо императору, торговых рядов, степенных лавочников, воображающих себя купцами, и хитроглазых купцов, на всякий случай выглядящих лавочниками при заключении миллионных сделок на лен или коноплю. Здесь летом непременно гуляют по вечерам с тросточками и зонтиками вдоль реки, а в осеннее ненастье собираются в Благородном собрании или Купеческом товариществе, где пьют исключительно французские вина из Таганрога и некое неизвестное шампанское с пеной, способной погасить небольшой пожар. Это – царство благодушия и несокрушимой веры в завтрашний день, который зреет в двух гимназиях, реальном училище и общественном приюте для особо одаренных девиц, утративших отцов-кормильцев. Жизнь в таком городе не течет, как река-кормилица, а струится из мраморных губок Амура, которого подарил городу предпоследний губернатор. Вот почему при наступлении времен смутных и непредсказуемых жители такой тихой заводи оказываются никому абсолютно ненужными и лишь путаются у всех под ногами.
Подобным губернским городом, как вскоре выяснилось, и стал тот, в гимназии которого набирался ума и знаний общий любимец семьи Вересковских Павлик. Здесь у них была городская квартира, где он и остановился, плотно перекусил, опоздал в гимназическую канцелярию и отправился разглядывать город, ощущая себя почти взрослым, самостоятельным и независимым.
А в городе происходила очередная смена власти. И началась она с проверок шатающегося без дела населения, не столько ради введения жандармского порядка, сколько ради пополнения вдруг отощавшего местного бюджета посредством наложения штрафов.
У легкомысленного гимназиста ни денег, ни каких-либо документов при себе не оказалось, и его загребли в участок. Павлик объявил эти действия произволом и наотрез отказался назвать лицо, которое могло бы за него поручиться. Поступал он так из юношеского убеждения, что свобода не столько общественное достояние, сколько личное, и это убеждение, как выяснилось, определило всю его дальнейшую жизнь и судьбу.
В участке на него никакого внимания не обращали – хочет сидеть, пусть сидит – и занимались собственными делами. А тут власть в городе опять переменилась, и захватившие ее борцы за свободу первым делом начали улучшать жилищные условия неимущих граждан. И городская квартира Вересковских была тут же объявлена коммуной, прислугу попросили немедленно ее покинуть, а так как мандатом служил товарищ маузер, то все очень быстро ее и покинули.
Павлик об этом не знал, продолжал упорствовать, поскольку в участке его кормили и поили, а борцы за удобства неимущих приступили ко второму пункту своей немудреной программы, объявив лютую борьбу интеллигенции как классу, от которого нет решительно никакой пользы. Полицейские участки стали переполняться, кое-как допрошенную интеллигенцию тут же спихивали в тюрьму, а так как Павлик подходил под эту категорию, то в конце концов туда же спихнули и его. Он перепугался, поспешно назвал адрес того, кто мог бы подтвердить его личность, но по указанному адресу проживали уже какие-то коммунары. Тут, как на грех, власть снова переменилась и стали сажать в тюрьмы вчерашних социально близких, которых во всем просвещенном мире называли просто уголовниками. Интеллигенцию начали отпускать после легкой проверки, но Павлика это не коснулось, поскольку его уже успели зарегистрировать в участке как беспаспортного бродягу.
Вначале было сносно. Дружно хлебали баланду, возмущались несправедливостью, горевали, гадали, спорили. Блатные играли в карты и никого не трогали, потому что деньги пока путешествовали по кругу. Но потом стали все чаще задерживаться в одних руках, матерщина крепчала, а в итоге проигравшиеся блатняки начали все чаще нехорошо оглядываться на прочую публику. Наконец, не выдержав, один из них вскочил, неожиданно схватил Павлика за шинель и заорал:
– Ставлю на кон!
Ставка была принята, с юноши сорвали шинель, которая через два круга уплыла в собственность снявшего банк. Павлик кричал, остальные возмущались не столь громко, но игра тем не менее продолжалась с прежним азартом.
Павлик пытался сопротивляться, получал по шее, а сорванные с него вещи неумолимо оказывались чьей-то собственностью. Оставшись в одной нательной рубашке, босиком, но пока еще – в штанах, он ринулся к двери и забил в нее кулаками:
– Откройте!.. Откройте!..
Повезло, в коридоре охранник оказался. Открыл.
– Чего тебе?
– Раздевают!..
– Отыграйся, – ухмыльнулся охранник, намереваясь закрыть дверь.
– Погодите, погодите… – зачастил Павлик. – Я в армию добровольно записываюсь.
– В какую армию?
– В эту… В вашу.
– Эй, Семен! – закричал охранник кому-то в коридоре. – Какая армия сейчас у нас в городе?
– Да бог его знает. Вроде бронепоезд левых эсеров пришел. На втором пути стоит. А что?
– Да тут доброволец у меня сыскался.
– Выводи. Добровольцев велено отпускать. Народу у них не хватает, что ли. Отведи пока к дежурному, он на станцию позвонит.
– Ну, пойдем… доброволец, – сказал стражник. – Пока штаны ворью не проиграл.
И повел Павлика к дежурному по гулкому пустому коридору.
Через два часа гимназист Павел Вересковский стоял на перроне второго пути перед штабным вагоном бронепоезда «Смерть империализму!» в сопровождении матроса, одетого в кожаную куртку, с деревянной коробкой маузера, спускавшейся ниже колена. Морячок был свойским, болтал всю дорогу, поносил международный империализм и поднимал до небес левых эсеров.
– За нас они, понимаешь? За потных людей.
Павлик не очень понимал, почему нужно заступаться за людей, не успевших вовремя вымыться, но не спорил.
Распахнулась дверь вагона, в проеме появилась фигура столь же экзотического морячка, что и сопровождающий, только с пулеметной лентой через плечо.
– Чего надо?
– Да вот. Доброволец до нас.
– Доброволец? – Матрос с пулеметной лентой иронически поглядел на Павлика. – Погоди тут. Доложу.
И исчез.
– У товарища Анны – глаза… – вдруг шепнул сопровождающий. – Вообще-то серые, но коли поголубеют, значит, под счастливой звездой тебя родили. А коли почернеют – всё.
– Что – всё?
– На распыл. Тут же.
В проеме тамбура появился морячок с пулеметной лентой.