А секрет тут был: за сутки до Колиной попытки увидеть Шурочку бабка Палашка навестила только что вернувшегося из отлучки мельничного магната. Он не пожелал ее видеть, но она намекнула на семейную тайну и была допущена. При этом сам Иван Матвеевич пил чай с московскими пряниками, а Палашка торчала, как водится, у порога.
— Ну, сорока, что на хвосте принесла?
— Я-то ничего не принесла, а вот кабы дочка твоя не принесла.
Эх, если бы Круглов не пил тогда чай или — что еще лучше — пригласил бы к столу бабку Палашку! Но этого не случилось, бабку ожгла обида, и она сболтнула всю тайну с порога.
— Что-о?.. Ты гляди, болезная, говори, да не заговаривайся!
— Эх! — Дурочка смело протопала к столу и уселась напротив. — Обгулял твою девку Коля Цыган. Погоди, погоди, не надувайся, сама видела, вот те крест святой. Любовь у них, а любовь благословлять надо.
— Что? За подзаборного цыгана…
— А коли бы у этого подзаборного да тысчонки три?
— Не бывать!
— В дело твое войдет, парень работящий. А уж внуки-то красивенькие да ладненькие пойдут: цыганская кровь сильная.
— Чтоб моя Шурка да без мово разрешения…
— На это, Матвеич, девки разрешения не спрашивают, Шурка твоя с марципаном девка, цыган долго не выдержит. Вот тут хватай его, и сразу — под венец….
Вот что было до той ночи, вот почему Колю ждала засада, и вот почему закричала Шурочка. А потом Коля треснул на бегу свою единственную заступницу, и от удара все у нее перевернулось в полупустой голове. И когда ее утром нашли в беспамятстве, внесли в дом и она очухалась, первые ее слова прозвучали погребальным звоном для всех Шурочкиных надежд:
— Убивец он! Собаками его, Матвеич! Собаками!
Напрасно Шурочка, рыдая, объясняла, что Коля ненароком налетел на нее, — бабка была неумолима. Любовь в ней вдруг переключилась на ненависть, и она теперь без конца обличала Колю. Но бог с ним, с обличением: у дурочки водились деньги, и, говорят, немалые, и если прежде она желала употребить их на дело доброе, то теперь намеревалась на злое. Что и исполнила вскорости.
А Вася думал о семье. Об отце и матери, о братьях и сестрах, о Степе, арестованном в первое утро всей этой кровавой неразберихи, которую сначала официально именовали бунтом, а потом — и тоже официально — восстанием. И еще он очень много думал, почему же их так быстро разгромили. Он был очень вдумчивым, умел докапываться до корней и в данном случае выяснил для себя три основные причины: отсутствие ясной цели, скверная организация и единичность выступления. И выяснял Василий эти причины не из теоретического интереса, а из вполне практической задачи, дабы не повторить их впоследствии. Ибо он был единственным из пятерки, кто рассчитывал дожить и до завтрашних баррикад.
Они были надежно укрыты, стреляли, появляясь внезапно, и солдатские медлительные винтовки долго не могли засечь их. Все были сосредоточены на бое, даже думая о другом, и только один был сосредоточен на любви, и вот ему-то и угодила в грудь весомая винтовочная пуля. Борис и Вася оттащили его в укрытие, вернулись отстреливаться, а отставной поручик перевязал Колю. И сказал:
— Кровью истечет. Уносить надо.
— Куда? — зло крикнул Борис.
— За красильню, — пояснил Вася. — А там река.
— Вот и тащи его!
— Я? — Солдатов подумал. — Одному там не протащить. Тяжелый.
— Вместе с Сергеем Петровичем! — Прибытков обернулся к Белобрыкову; лицо его было мокрым от пота и каким-то перекошенным. — Сергей, уходи вместе с Васькой. Мы задержим солдат.
— Вот уж нет! — Сергей Петрович внешне держался спокойно, хотя побледнел и осунулся за эти дни. — Если тебя схватят, то непременно повесят, ты это учел, Борис?
— Почему это меня повесят, а тебя — нет? Потому что дворянский сын?
— Потому что тебе припомнят карету на Благовещенской. А кроме того, я и в самом деле потомственный дворянин, и мне все же будет легче. Наконец, я ваш командир и знаю, что патронов почти не осталось. И приказываю Прибыткову и Солдатову вытащить раненого с поля боя, укрыть понадежнее и уходить из города.
— Идем, — сказал Вася, положив револьвер рядом с Белобрыковым и шаря по карманам в поисках патронов. — Ничего нет. Прощайте, Сергей Петрович.
— Прощай, Василий. Чего ждете, Прибытков? Пули или атаки?
— Иду. — Борис, однако, не стал выкладывать оружие, как Солдатов. Сунул за пазуху револьвер, сказал, не глядя: — Домишко и лавка были на мать записаны. Попроси отца, чтобы помог сделать на имя Розы. Я там Колю спрячу.
— Хорошо. Уходи, они готовят атаку.
Прибытков и Солдатов подняли потерявшего сознание Колю, потащили к кустам. Возле них Борис остановился, поймал прощальный взгляд командира, крикнул вдруг:
— Прощай, брат!
— Прощай, Борис!
Сергей Петрович больше не оглянулся: солдаты поднимались в атаку. И ободряюще улыбнулся Гусарию Улановичу:
— А ведь нам, дядюшка, не отбить этого штурма, пожалуй.
— Я горжусь тобой, Серж, — дрогнувшим голосом сказал отставной поручик. — У тебя великое сердце, если ты в силах постичь, что нет ничего прекраснее, чем смерть за честь Отечества своего!
Через полчаса они расстреляли последние патроны и были схвачены с оружием в руках. Но дворянский сын Сергей Белобрыков и отставной поручик без имени оказались единственными, кого взяли после двенадцатичасового боя: солдаты тщательно прочесали вдоль и поперек развалины, но никого более так и не нашли.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Прибытков и Солдатов с огромным трудом протащили раненого сквозь узкий лаз и вышли в пустые, заросшие огороды за красильней. Здесь Борис спрятал Колю и Василия, а сам — где сквозь чердаки и сараи, где сквозь бурьян и крапиву — пробрался в собственный дом через предусмотрительно прорубленную вторую дверь. Там, как это и было условлено, прятались Роза с малпочкой, которая еще не знала, что уже лишилась отца и сестры. Вчетвером они тем же путем пронесли Колю и уложили в постель; Роза заново перебинтовала его, послав Малгожатку за сердитым Куртом Ивановичем.
— Говори всем, что нашла Колю на улице. А мы уходим, — сказал Борис. — Дом Петр Петрович перепишет на тебя, я просил об этом брата.
— А ты? — с оборвавшимся сердцем прошептала Роза. — Навсегда?
— Когда осяду, сообщу. Прощай. Колю сбереги!
— Солнце мое…
Борис поцеловал Розу, отцепил от себя и вместе с молчаливым Василием исчез за таинственной дверью. Роза долго стояла перед нею, а когда наконец оглянулась, увидела взгляд глубоко запавших лихорадочных глаз.
— Иди за ним, — тихо проговорил Коля, и кровь запузырилась в уголках серых губ. — Иди. Ты потеряешь его.
— Я уже потеряла, — безжизненно сказала она и, уронив руки, пошла встречать фельдшера Курта Ивановича.
После падения баррикад солдаты взяли много пленных. Сгоряча еще убивали, сгоряча добивали, сгоряча виновных и невиновных, целых и раненых гнали в тюрьму. Все камеры двух тюремных замков были переполнены, лечь было негде, и, случалось, люди умирали стоя. И только на четвертый день по окончании всех донесений, докладов, рапортов и победных реляций назначенная губернатором Комиссия начала допросы.
— Арестовать Байруллу? — Губернатор поморщился. — Ах, господа, господа, какова нелепость! А лошади?
— Лошади, ваше высокопревосходительство?
— Да, да, лошади! Кто мне посоветует, как их называть? Может быть, это возьмет на себя жандармерия или полиция?
— Но, ваше высоко…
— Прославль не может существовать без Байруллы, господа, — вздохнул губернатор. — Впрочем, как и без чернил, ибо чем-то подписывать надо. Но лошади важнее всеобщей грамотности, вы поняли мою мысль, господа?
Господа поняли. Вкатив без суда и следствия Байрулле Мухиддинову полсотни плетей, они в тот же вечер отпустили его, вычеркнув имя его из списков и приказав молчать. Байрулла поплелся домой, бережно неся поротый зад, а чернильного Мой Сея пока еще только били, не отпуская. Думаю, что карающие органы поступали так потому, что подписывать еще было нечего: суды только готовились к действию, а на следствие много чернил в то время не тратили. Правда, следует отметить, что полиция (по привычке, что ли?) держала Мой Сея при себе, и поэтому ни в какие списки он не попал.