Государь слушал меня молча, спокойно и, казалось мне, бесстрастно. Когда я говорил о развратной жизни и пьянстве Распутина, Государь поддакнул: «Да, я это слышал». Когда же я кончил, извинившись, что неприятною беседою доставил огорчение, он так же спокойно, как и слушал меня, обратился ко мне:
– А вы не боялись идти ко мне с таким разговором?
– Мне тяжело было докладывать вам неприятное, – ответил я, – но бояться… я не боялся идти к вам… Что вы можете сделать мне? Повесить? Вы же не повесите меня за правду. Уволите меня с должности? Я несу ее, как крест; к благам, какие она дает мне, я равнодушен; нужды не боюсь, ибо вырос в бедности и сейчас готов хоть канавы копать.
В ответ на мою реплику Государь поблагодарил меня за исполнение долга, не сказав ничего больше. На этом мы расстались. Беседа наша длилась около 30 минут. Следующие два дня были сплошной пыткой для меня. Совесть говорила, что я не сделал ничего дурного, что, напротив, я, как умел, исполнил свой долг. Но сердце подсказывало, что я нарушил душевный покой Государя, причинил ему неприятность. Мне тяжело было встречаться с ним на завтраках и обедах. Не имея права уклоняться от них, я, по крайней мере, старался, чтобы наши взоры реже встречались. Мне казалось, что и Государь тоже чувствовал некоторую неловкость при встречах со мной. <…>
Хотя после моего разговора о Распутине прошло более двух недель, я никак не мог еще отделаться от неприятного чувства какой-то неловкости при встречах с Государем. А он, точно желая утешить и ободрить меня, окружил меня теперь таким вниманием, какого я не видал от него ни раньше, ни позже. Подходя к закусочному столу, Государь искал меня глазами, приглашал закусить, рекомендовал более вкусные закуски, раза два-три сам накладывал на тарелку икры или жареных грибов и подавал мне и пр. Кажется, в Великую Среду за обедом я сидел по левую руку министра двора. Граф был разговорчив: болтая без умолку и забыв, что против него сидит Государь, откровенничал со мною вовсю:
– Я всегда говорю Государю правду, хоть это ему иногда не нравится. Вот на днях я сказал ему: «Так не должно быть», а он мне отвечает: «Это вас не касается». Я же ему говорю: «Что касается Государя, то касается и министра его двора. Хорошо?»
Государь, обладавший прекрасным слухом, – а тут и глухой расслышал бы, – конечно, все слышал и, смотря на меня, ласково улыбался.
В Великий Четверг, во время закуски перед обедом, гофмаршал указал мне место за столом рядом с адм. Ниловым. Но потом Государь что-то сказал ему, и он, снова подойдя ко мне, объявил, что мое место изменено: я должен сесть рядом с Государем, по левую его руку. Когда я садился за стол, Государь приветливо обратился ко мне:
– Как мне хотелось, чтобы вы посидели около меня, а то часто сидят такие, которых совсем не хотелось бы видеть.
В течение всего обеда Государь говорил только со мной, не сказавши никому другому буквально ни одного слова. <…>
В субботу, 16 апреля, я посетил вел. кн. Елизавету Федоровну и долго беседовал с нею. Она не скрывала своего беспокойства из-за распутинской истории и очень одобряла, что я переговорил с Государем.
На Святой же неделе прибыла в Ставку Императрица с дочерьми. Конечно, ей в мельчайших подробностях был известен мой разговор с Государем 17 марта, но при встрече со мной она и виду не подала, что ей что-либо известно, и отношения ко мне не изменила».
Было или нет на самом деле все именно так, как описывал много лет спустя протопресвитер Шавельский, утверждать трудно. В дневнике Государя от 17 марта 1916 года есть лаконичная запись: «После чая принял о. Шавельского». Николай Александрович не имел обыкновения подробно писать о содержании своих разговоров, однако то, что протопресвитер не скрывал своих взглядов на Распутина и раньше, подтверждается письмами Императрицы. В сентябре 1915 года (то есть в самый разгар самаринской истории) она писала: «Мне бы хотелось, чтобы тебе удалось поговорить по душе с Шавельским обо всем, что произошло, и о нашем Друге. Пригласи его к чаю наедине. А. (Анна Вырубова. – А. В.) однажды с ним говорила, но душа его была полна всяких ужасов, и я уверена, что Н. это поддерживает».
Об этом разговоре с фрейлиной Императрицы, состоявшемся еще до войны, вспоминал и Шавельский:
«…она попросила меня уделить ей несколько минут для беседы, предоставив мне избрать место: или у меня, или в квартире ее отца (в музее Александра III). Я избрал второе.
В назначенный час мы сидели в столовой за чайным столом. Когда участвовавшая в чаепитии мать А. А. Вырубовой оставила нас одних, последняя обратилась ко мне:
– Я, батюшка, хочу поделиться с вами своими переживаниями. Кажется, я никому не делаю зла, но какие злые люди! Чего только они не выдумывают про меня, как только они не клевещут! Вот теперь распускают слухи, что я живу с Григорием Ефимовичем…
– Охота вам, – перебил я ее, – обращать внимание на такие глупости. Ну, кто может поверить, чтобы вы жили с этим грязным мужиком?
Она сразу прервала разговор. Ясно, что моя реплика ей не понравилась. Хотела ли она расписать «старца» самыми яркими красками и меня привлечь на его сторону, но из моих слов заключила, что сделать этого нельзя, или она надеялась, что я сам выступлю на защиту «старца». Но расстались мы не так радушно, как встретились».
Известно также письмо Александры Федоровны мужу, отправленное в Ставку 5 апреля 1916 года, то есть уже после разговора Шавельского с Государем: «Если Шав. заговорит о нашем Друге или митрополите, будь тверд и дай ему понять, что ты их ценишь и что ты желаешь, чтобы он, услышав истории о нашем Друге, энергично заступился бы за Него против всех и запретил говорить об этом. Они не смеют говорить, что у Него есть что-либо общее с немцами. Он великодушен и добр ко всем, каким был Христос, независимо от религии, каким и должен быть истинный христианин. И раз ты находишь, что Его молитвы помогают переносить испытания, – а у нас довольно примеров, – они не смеют говорить против Него, – будь тверд и заступись за нашего Друга».
Заступился Государь или нет, но в его отношениях с протопресвитером что-то нарушилось: «Не чувствую себя в настроении исповедоваться у Шав., потому что боюсь, чтоб оно не принесло вместо мира и спокойствия душе обратного!»
И все же когда столько разных голов из-за Распутина летело, Шавельского никто не тронул. Напротив, он ходил в любимцах.
«Синод поднес мне дивную старинную икону, а Питирим прочел прекрасную грамоту – я что-то промямлила в ответ. Очень была рада видеть дорогого Шавельского», – писала Государыня мужу в сентябре 1916 года. И это косвенно говорит о том, что последний протопресвитер армии и флота обладал неплохими дипломатическими способностями. «Тонким и умным дипломатом» назвал его в своей книге и С. Л. Фирсов.
В мемуарах протопресвитера Шавельского и князя Жевахова есть еще одно примечательное расхождение. Оно касается личности бывшего министра народного просвещения П. М. Кауфмана.
Протопресвитер рисует в своих записках следующую сцену:
«9-го ноября, в 10 ч. утра, ко мне зашел член Государственного Совета П. М. Кауфман, состоявший при Государе в качестве лица, объединявшего все учреждения Красного Креста на фронте. Раньше мы с ним не были знакомы, а в недавнее время близко сошлись на почве одинакового отношения к Распутину и к распутинской клике. Он первый подал повод к нашему сближению.
– Я, кажется, обращаюсь по адресу, – сказал он, явившись ко мне в первый раз, и сразу, волнуясь, начал говорить о той страшной беде, какой представляется ему распутинская история.
Государь, по-видимому, сердечно и с уважением относился к Кауфману.
Теперь Кауфман пришел ко мне расстроенный, взволнованный.
– Благословите меня! Сейчас я иду к Государю. Выскажу ему всю горькую правду, – обратился он ко мне.
Около 11 ч. Кауфман снова пришел ко мне еще больше взволнованный, раскрасневшийся, со слезами на глазах.