С тех пор как меня осенила блестящая идея — сдать все мои «подиумные» тряпки в комиссионку на Мэдисон-авеню, — я стала состоятельной женщиной и могла позволить себе не гнаться за гонорарами, а к предложениям подходить разборчиво. Я все ждала, что Эмили или Джоселин позвонят и скажут, что послали курьера забрать одежду, но никто так и не позвонил. Так что все досталось мне. Почти всю одежду я упаковала, только отложила платье-кимоно от Дианы фон Фюрстенберг. Эмили разобрала содержимое ящиков моего стола и все переслала мне, а я случайно наткнулась на письмо Аниты Альварес — то самое, где она так восхищалась «Подиумом». Я давно хотела отправить ей что-нибудь стоящее, но все не было времени. Я завернула яркое кимоно в шелковистую бумагу, добавила пару босоножек от Маноло и черкнула записочку от имени Миранды — честно говоря, меня вовсе не радовало, что я все еще не разучилась подделывать ее подпись. Для выпускного поздновато, думала я, но пусть девочка узнает, как приятно держать в руках по-настоящему красивую вещь. И главное, пусть знает, что о ней думают, заботятся. Я отправила посылку, когда приезжала в Нью-Йорк, так что она не могла заподозрить, что это подарок не от «Подиума».
Итак, кроме платья, обтягивающих и очень сексуальных джинсов от Дольче и Габбаны и элегантной сумочки на цепочке, которую я подарила маме («Ох, солнышко, какая прелесть! Какая, ты говоришь, фирма?»), я продала все подчистую — топы, кожаные брюки, туфли на шпильках, босоножки… Женщина, которая принимала у меня одежду, позвала хозяйку магазина, и они решили, что лучше всего будет закрыть его на некоторое время, чтобы никто не мешал оценить мой товар. Продукция одного только Луи Вюиттона (два больших чемодана, саквояж для аксессуаров и огромная дорожная сумка на колесиках) принесла мне шесть тысяч долларов, и когда хозяйка с приемщицей наконец перестали шептаться, рыться в вещах и хихикать, я вышла из магазина счастливой обладательницей чека на тридцать восемь тысяч долларов с лишним. Это, по моим подсчетам, означало, что мне целый год не нужно думать о деньгах на еду и квартиру, и я могу не беспокоиться, что мое творчество пока еще не превратилось в источник стабильного дохода. А потом в мою жизнь вошла Лоретта, и все стало намного проще.
Лоретта уже купила у меня кое-какой материал — точнее, одну аннотацию, чуть подлиннее, чем цитата из рецензии, два маленьких рассказика (слов по пятьсот) и один побольше (на две тысячи). Но еще лучше было то, что ей во что бы то ни стало хотелось помочь мне наладить деловые контакты, познакомить меня с людьми из других журналов, которым могли потребоваться внештатные авторы. Потому, собственно, в тот неприветливый зимний день я и сидела в судьбоносном кафе «Старбакс» — я шла назад, в «Элиас-Кларк». Лоретте было не так-то легко убедить меня, что Миранда не торчит целый день у входа в здание с пистолетом, поджидая вашу покорную слугу, но я все же здорово нервничала. Не тряслась от страха, как прежде, когда от простого телефонного звонка у меня все внутри переворачивалось, но вовсе не горела желанием ее увидеть. Равно как и Эмили. Или кого-нибудь другого из их компании — исключая, пожалуй, Джеймса.
Однажды, ни с того ни с сего, а точнее, по какой-то особой причине, Лоретта позвонила своей университетской приятельнице, которая волей обстоятельств была не кем иным, как редактором раздела «Город» журнала «На слуху». Лоретта сказала ей, что у нее есть на примете молодая писательница, подающая большие надежды. То есть, как вы сами можете догадаться, я. На сегодня у нас было назначено собеседование, и Лоретта даже заранее предупредила свою приятельницу, что меня с треском прогнали из епархии Миранды Пристли, на что та только засмеялась и ответила, что если бы она отказывала всем, кого уволила Миранда, то осталась бы вовсе без авторов.
Я допила капуччино, с новыми силами подхватила папку со своими работами и устремилась — на этот раз с легким сердцем, без непрерывно звонящего телефона и заставленного чашками подноса — в направлении «Элиас-Кларк». Беглая рекогносцировка показала, что в вестибюле нет трещоток из «Подиума», и я налегла на вращающуюся дверь. Все было как обычно: и Ахмед на месте в своем киоске, и яркий плакат, возвещавший, что «Шик» устраивает банкет в «Спа» в эту субботу. Вообще-то мне следовало сначала расписаться в книге учета посетителей, но я направилась прямо к турникету. Тут же раздался знакомый голос: «Овдовела невеста твоя… я не помню, плакал ли я… но музыки больше нет, и в сердце горестный след, но мы попробуем спеть… давай попробуем спеть…» «Моя Америка»! Ну что за прелесть, подумала я, эту прощальную песню мы еще с ним не пели. Я взглянула на Эдуардо: он был все такой же большой и потный и точно так же широко улыбался. Но на этот раз не мне. У ближайшего к нему турникета стояла высокая и очень худая девушка с блестящими черными волосами и зелеными глазами, одетая в сногсшибательные узкие полосатые брючки и коротенькую, до середины живота, маечку. Она старалась сохранять равновесие и удержать поднос с тремя чашками кофе, пухлую сумку, откуда торчали газеты и журналы, три вешалки с одеждой и мешочек с монограммой «МП». Ее сотовый зазвонил в тот момент, как до меня дошло, что к чему, и на ее лице отразился такой ужас, что я подумала, она не выдержит и заплачет. Но когда ее попытки взять приступом турникет не увенчались успехом, она глубоко вздохнула и запела: «Прощай, моя Америка, прощай… Ты повзрослела вдруг и невзначай… Мы, словно в старом кино, с парнями пили вино и пели, что поутру когда-нибудь я умру… пробьет мой час — я умру… я то-о-оже умру!» Я снова посмотрела на Эдуардо, а он улыбнулся мне и подмигнул. А потом, не дожидаясь, пока хорошенькая брюнетка закончит петь, он пропустил меня внутрь, словно я была Важная Персона.