Из-за стеклянной перегородки вышел немолодой лейтенант в очках. Очки у него были старомодные, круглые, в железной оправе. А на кителе много военных орденских колодок. Он быстро проверял наши данные по карточкам. Дошел до меня:
– Юронис Альбинас Николаевич, тысяча девятьсот сорок девятого года рождения, уроженец Паневежиса, статья сто вторая… – Он внимательно посмотрел на меня: – Убийство?.. – и покачал головой.
Ввели в длинный зал, похожий на крытую железнодорожную станцию. Только с обеих сторон перрона не стальные пути, а два бесконечных ряда дверей под номерами. Много женщин-надзирательниц – все крупные, в форме. Все с перманентом, как будто это тоже входит в форму. И все время лязг ключей, гулкие выкрики, команды, хохот, хлопающие двери, мерный топот, шум где-то льющейся воды, чей-то плач. Тяжелый, давящий мозг шум. Я вспомнил тишину на шоссе. И не мог поверить, что это было совсем недавно. Еще сегодня. Сегодня утром.
Надзиратель спросил:
– Юронис – ты? – и, не дожидаясь ответа, сказал: – На первую «сборку», марш!
На первой «сборке» – полутемной комнате с окном под потолком – было уже много народу. Половина людей сидели в трусах – через боковую дверь отсюда выходили на осмотр к врачу. Никто не обратил на меня внимания. Верхом на лавке у стены устроился здоровенный толстый парень. Он был очень хорошо одет – в красивом темно-сером костюме, замшевых коричневых туфлях и белой нейлоновой рубашке. Как будто попал в тюрьму со свадьбы. Только галстука и шнурков на ботинках не было. Меня еще рассмешило тогда, что в верхнем карманчике пиджака у него торчал белоснежный платочек. Вокруг парня сидели на корточках несколько человек. Он что-то говорил им, а они внимательно слушали. Я еще не опомнился толком, но расслышал его слова: «Важно оставаться человеком везде, даже здесь…»
Его кто-то перебил:
– Слушай, Жорка… – И сразу все загомонили, зашумели, а он спокойно курил длинную дорогую сигарету. Только очень бледный он был.
Небольшой жилистый парень, весь покрытый синими узорами татуировки, размахивал у него перед лицом руками. Тогда толстый сказал негромко:
– Сядь, не мелькай… – И татуированный утих.
Мне захотелось узнать, за что сидит этот Жорка, как попал сюда, но у дверей крикнули:
– Юронис, на медосмотр!
Больше я его никогда не видел.
Пожилая женщина-врач заполнила на меня бланк. Осмотрела, завернула веки, заглянула в рот. Не страдал, не болел, не наблюдалось…
– Венерических болезней не было?
– Нет, – сказал я и смутился. Откуда они у меня возьмутся? Я стоял на коврике, переступал с ноги на ногу, ежился. Мне было очень стыдно, что я голый. Я и до этого бывал на медосмотрах. Но сейчас, хоть и понимал, что это вещь обычная и обязательная, я испытывал мучительное унижение. Меня осматривали, казалось мне, как инвентарь, как имущество. Не заразный ли я, не опасен ли для других.
– Все, на стрижку!
Везде темно-зеленый и темно-синий кафель. Тусклый желтый свет. Наверное, здесь специально все сделано так, чтобы подчеркнуть безвыходность. Напомнить, что ты не дома, что ты в тюрьме.
Цыкала, стрекотала машинка-нулевка. Волосы падали на колени, на пол длинными прядями. Я даже не мог увидеть, как я выгляжу стриженым. Зеркала не было. Первый раз в жизни меня стригли, и я не видел в зеркале своего отражения. Здесь в нем нет нужды. Парикмахера не интересует, понравится ли мне стрижка. Мое мнение вообще никого не интересует. Да и фасон стрижки здесь один – наголо.
– Аксененок, Вахрушев, Юронис, – и еще несколько фамилий, – на вторую «сборку»!
Длинный, глубокий, со сходящимися стенами зал, полутемный, как туннель. Я сел на лавку. Подумал, что нахожусь в каком-то оцепенении. За все время я ни разу не вспомнил о Володьке. А ведь он, наверное, где-то рядом. Может быть, через стенку. Но это теперь уже не важно. Не в этом дело.
Вокруг ходили, сидели, разговаривали какие-то похожие друг на друга люди. Постепенно я стал прислушиваться к их словам, различать их между собой.
Татарин Файзрахман идет со стационарной психиатрической экспертизы из института Сербского. Седой короткий ежик, коричневое лицо в шрамах и рытвинах, с поразительно яркими сильными глазами. Не присаживаясь ни на минуту, он все время мечется, что-то шепчет, заламывает руки. Сейчас он узнает свою судьбу: если отправят в следственный корпус, значит, экспертиза признала его вменяемым, расследование продолжится. А если на этап – значит, все: на принудлечение.
Сектант, убивший жену, одутловатый, отечный, весь жидкий какой-то, с огромной шишкой на глазу. Он ни с кем не разговаривает. Несмотря на лето, одет в зимнее пальто. Забившись в угол, жует хлеб, который отщипывает маленькими кусочками прямо в кармане. Мерцает, как у зверя, глаз из-под шишки.
Длинный худой человек в соломенной шляпе и черном плаще внакидку ходит по «сборке» и охотно объясняет, кому сколько дадут. Весь Уголовный кодекс он знает наизусть. За хорошие характеристики с работы сбавляют в приговоре год. Сам он арестован за хулиганство в пьяном виде. Подошел ко мне:
– У тебя какая статья?
– Сто вторая.
Он удивляется:
– Подрасстрельная?
Я вздрогнул – так он деловито-удивленно и просто спросил.
– А сколько лет тебе?
– Через полтора месяца – восемнадцать.
– А-а, малолеток! Тогда ничего. Десятку дадут.
Я посмотрел на него с надеждой. Он успокаивающе сказал:
– К несовершеннолетним смертная казнь не применяется.
– А за полтора месяца суд успеют провести?
Он засмеялся:
– Это не имеет значения. По закону учитывается возраст, когда совершалось дело, а не когда суд. Вот если б ты через полтора месяца убил, тогда бы уж точно тебе «шлепка» была…
Мне захотелось заорать, заголосить истошно, ударить его по кадыкастой длинной шее. Как же он может так говорить о моем горе! Но я только привалился к стене и закрыл глаза. Господи, за что же мне такое досталось…
7. ВЛАДИМИР ЛАКС
«Альбинка, наверное, где-то здесь рядом», – подумал я, когда меня ввели в фотографию. Самую обычную фотографию, с белыми экранами и жестяными коробками софитов, раздвижным деревянным фотоаппаратом с мехами, похожими на сломанный баян. Только на окне была решетка и на стуле – специальный захват, который закреплял голову лишь в двух положениях: лицом к объективу и в профиль. Фотографировала нас женщина в форме с погонами сержанта. Она все время посматривала на часы, видно, торопилась и боялась опоздать на метро. Передо мной фотографировался какой-то губастый наглый парень, и он все время давал ей советы: выдержку надо увеличить, диафрагму поменьше, софит чуть назад сдвинуть… Она сердито взглянула на него:
– Да замолчите вы наконец! Не на выставку вас снимают!
Я отвернулся и на стене увидел картину – море, кипарисы, лунная дорожка. Паршивая картина, но ведь где-то же есть настоящее море, и кипарисы, и лунная дорожка. И всего этого я не увижу многие, многие годы. А может быть, и никогда. У меня ведь плохое здоровье…
Потом повели на личный обыск. В очень светлой комнате, отделенной от надзирателя длинным, обитым цинком столом, я быстро раздевался и подавал ему свои вещи на этот стол, а он, как будто в комиссионном магазине за прилавком, ловко ощупывал их, осматривал и одну за другой бросал на деревянную скамейку позади себя.
– И трусы тоже? – спросил я.
Надзиратель вместо ответа кивнул на объявление:
«Напоминание. За не сданные на обыске вещи и деньги заключенный подвергается строгому наказанию». Потом спросил:
– Деньги с собой имеются?
– Вот, – протянул я случайно затерявшийся в кармане пятак. – Возьмите себе. Или можно выкинуть.
Он усмехнулся, и я увидел в его глазах нескрываемое презрение.
– Очень мне нужны твои деньги. А чтобы выкидывать их, ты сначала научись зарабатывать!..
И аккуратно вписал в квитанцию, в графу «Наличные деньги»: «Пять копеек».
– Проходи, одевайся.