К десяти часам мы закончили осмотр всех мастерских и мелких цехов, где могли заниматься металлоремонтом или оказанием бытовых услуг, связанных со слесарными работами. Человека, похожего по приметам на «слесаря» и продавца магнитофона, не было.
— Давайте обследуем еще комбинат бытового обслуживания, — сказала Лаврова, — и штурм придется прекратить. Я развел руками:
— Придется переходить к длительной осаде. Участковые и местный оперсостав обследуют каждый дом, каждого жителя. Думаю, найдут.
— Это при условии, что он здесь живет, — заметила Лаврова. — Он ведь может здесь только работать, а жить где-нибудь в Можайске.
…— У нас двадцать шесть служащих, из них пятеро мужчин, — сказал нам директор комбината. — Вот их личные карточки, можете посмотреть.
Пока я внимательно читал карточки и рассматривал фотографии, вошла бухгалтерша, попросила директора подписать ведомость на зарплату. Директор поставил на линованном листе замысловатую роспись, припечатал круглой печаткой и велел бухгалтерше ехать в банк засветло.
— А то сейчас темнеет рано, всякое может случиться, — сказал он, покосившись на нас. Женщина вышла. Лаврова, сидевшая рядом со столом, спросила:
— Сколько у вас работников?
— Двадцать шесть. А что? — удивился директор.
— А я вот обратила внимание, что в ведомости у вас двадцать восемь фамилий. Вы свою роспись прямо под двадцать восьмым номером поставили.
Я поднял голову от бумаг. Директор засмеялся:
— А-а, это! Так эти двое у нас не в штате. Они по договор/ работают. Растворова — педикюрша, она Дом творчества обслуживает, и Мельник, старикан наш.
Лаврова бесстрастно, равнодушно спросила:
— А что он делает, этот старикан ваш?
— Да он все умеет. Но уже второй год на пенсии, по договору парикмахерский инструмент правит, точит, за оборудованием следит. Ему на постоянную работу нельзя — с пенсии снимут, вот он помаленьку подшибает, и нам это выгодно…
Так же безразлично Лаврова задала вопрос:
— А часы он может починить?
— Конечно. Да что там часы! Он как Кулибин — все умеет.
— А где живет этот Кулибин? — спросил я.
— Да тут рядом — две улицы пройти. Огородная, дом 6. Домишко у него собственный…
Домишко был как с рождественской открытки — весь засыпанный снегом, только дорожки от калитки чисто разметены, в пуховых шапках деревья, а над крышей прямая струя синего дыма из краснокирпичной трубы.
Это был не домишко. Дом. Крепкий рубленый пятистенок под шиферной крышей, с жилой мансардой, многочисленные постройки виднелись за ровно выстриженным, припорошенным снегом фруктовым садом. И ровная рябь клубничных гряд. Добротное жилье работящего и сноровистого человека.
Мы отворили калитку и сразу же из будки рванул на нас здоровенный нечесаный барбос, разматывая на всю длину пятиметровую ржавую цепь. Задыхаясь от собственного гундосого простуженного лая, пес отрезал вход в дом.
Лаврова расстегнула сумочку.
— Вы что?! — крикнул я.
Она удивленно обернулась ко мне и достала шоколадную конфету, развернула фантик и бросила псу. Собака мгновенно, как по команде, стихла, обнюхала конфету, замотала щеткой-хвостом. Съела конфету и лениво пошла в будку. В окне дома мелькнуло лицо.
— Идемте, — сказала Лаврова.
Дверь, обитая черным дерматином с ровными рядками блестящих фигурных шляпок, распахнулась. Пожилая опрятная женщина в накинутом на плечи пальто спросила:
— Вы насчет дачи на будущий год?
— До сезона еще год почти, — сказал я. — Куда спешить?
— Люди капитальные заранее этим заботятся, — сказала женщина, — И дешевле, и надежнее. Иди-ка сними дачу в мае!
— Это верно, — согласился я. — Нам бы со Степаном Андреичем поговорить бы? Дома он?
— А где же ему быть? Проходите, в горнице он чего-то мастерует…
Мельник сидел за дощатым столом, заваленным какими-то деталями, проводами, инструментом. Он поднял на нас глаза, и я понял, что мы наконец встретились.
Крупная лысая голова, нос, без малейшей ложбинки соединявшийся со лбом, мощная упрямая челюсть. И глаза — внимательные, щупающие, глубокие.
— Здравствуйте, Степан Андреевич! — сказал я и удивился, что совсем не волнуюсь. Вот он, сидит передо мной на развале каких-то деталей. Минотавр. Чистенький, аккуратный старик, ловкий слесарь, простой, скромный Минотавр, укравший «Страдивари» и загнавший в могилу Иконникова. Вчера в это время Иконников был еще жив. А Поляков болеет до сих пор. О сроке назначенного концерта будет объявлено особо. Истекают серыми слезами бездонные глаза Евдокии Обольниковой. Это дар, призвание, долгое озарение. Кому-то нужен Каин для публичного кнутобоища. Колокола судьбы. Он человек тихий, у него специальность в руках.
Сыщик, нашел вора?!.
И все это длилось какое-то незримое мгновение, потому что он, осмотрев меня, сказал спокойно и веско:
— Здравствуйте, коли не шутите. С чем пожаловали?
— Нужно мне инструмент один соорудить, — сказал я рвущимся голосом.
— Вот посоветовали мне к вам обратиться. Возьметесь?
— Смотря какой инструмент, — сказал он ровным голосом, но я мог дать голову в заклад, что у него дрогнула кустистая бровь. — Посмотреть надо…
— А это пожалуйста, — и злобная веселая радость залила меня пружинистой силой. — Вот такой…
Я протянул ему «фомку» — черную, зауженную с одного конца, с двумя короткими молниями у основания. Он молча сосредоточенно смотрел на «фомку», смотрел неподвижно, не шелохнувшись.
— Ну что — возьметесь? Сговоримся?
Он оторвался от «фомки», снова поднял на меня глаза, перевел взгляд на стоящую за моей спиной Лаврову и твердо сказал:
— Значит, вы из МУРа?
— Да! — весело подтвердил я. — Как, Степан Андреевич, есть нам о чем поговорить?
Он усмехнулся, и на щеках его прыгнули тугие камни желваков:
— С хорошим человеком завсегда есть о чем поговорить…
— Например, о краже в квартире на Маяковской?
— Правильно вести себя будешь, и об этом поговорим, — сказал он медленно, и в глазах его связанной птицей все время билась мысль — где выход?
— Так я себя всегда правильно веду, — сказал я с придыханием. — Неправильно вел бы, к тебе, Степан Андреевич, в гости не попал бы. Понял?
— Понял, — сказал он не спеша, спокойно. — Ты как вошел, я тебя сразу понял. Не должен был ты меня найти, да, видно, по-другому все построилось.
И острый женский крик вдруг полоснул комнату, как ножом развалил он судорожную неторопливость нашего разговора, рванулся по углам, зазвенел в стеклах, дребезгом прошел по деталькам на столе и закатился, стих, обмяк в чуть слышное причитание:
— Степушка, Степушка, что же натворил ты? Что же это происходит?..
Мельник повернул к жене тяжелую шишковатую голову, не вздрогнул, бровью не шевельнул, только глаза сощурил и сказал сердито:
— Молчи, мать! И к нам пришло… Потом мне:
— Моя это работа. Только милиционер в моем доме первый раз, жена ни сном, ни духом не ведала. Я все выдам сам. Можно обыск не делать?
— Нет, — сказал я. — Нельзя. Вы позора боитесь, вам сейчас о другом думать надо.
Он задумчиво посмотрел на меня, пожал плечами, равнодушно сказал:
— А вообще-то, конечно, все равно. Срам фигой не прикроешь. Делайте чего хотите…
Мчалось бешено время, мелькали лица, все время стоял гулкий надсадный шум, как в бане, ходили по дому милиционеры, переминались в углах понятые, под окнами стояла машина с радиотелефоном, и оттуда все время прибегал молоденький лейтенантик с телефонограммами и сообщениями, стоял треск и грохот от взламываемых половиц, простукивания стен, с лунатическим лицом ходил эксперт, осторожно двигая перед собой миноискатель, на очищенном от деталей столе светло лучились желтизной и алой эмалью лауреатские медали и ордена Полякова, золотой ключ от ворот Страсбурга обещал вход повсюду, тропической гирляндой змеилась цепь руководителя Токийского филармонического оркестра, замер в крутом развороте скрипичный платиновый ключ — награда Сиднейского музыкального общества, тускло мерцал почетный жетон победителя конкурса Изаи. Все суетились, что-то делали, и только мы с Мельником неподвижно сидели друг против друга и время от времени вяло перекидывались словами.