— Почему? — заинтересовался комиссар.
— А там проживает мастер воровского инструмента. Скорее всего на станции Голицыно.
— Соображения? — четко осведомился комиссар.
— Я вновь внимательно прочитал ваше дело и понял, что действительно был там момент, когда Калаганин был близок к откровенности.
— Ну, спасибо за признание моих скромных заслуг, — усмехнулся где-то там, далеко, комиссар, но я и здесь увидел сумеречный блеск его золотых зубов.
— Не стоит, — сказал я дерзко, — я думаю, что, если бы вы его прямо ночью повезли к мастеру, он бы сдал его. Он всю ночь думал, мне кажется, он сомневался до последней минуты, пока не привез вас на вокзал. И там окончательно передумал или испугался, в общем, сейчас мы уже этого не узнаем. Важно, что он решил не сдавать мастера, И тут, по линейной логике испуга, он принял обратное решение, а поскольку вы были уже на вокзале — оно было единственным: он повез вас в противоположную сторону…
— Может быть, — зевнул комиссар. — Но это ведь только домыслы. Как насчет конкретных фактов?
— Старший следователь третьего отдела Сеня Камбург в таких случаях говорит: «Вы хочете фактов — их есть у меня!» Комиссар засмеялся:
— Дело в том, что когда Сеня говорит, что у него есть факты, то им можно верить, как статьям УПК. Он, кстати говоря, по ночам всегда спит…
— Ну и на здоровьице! Передо мной лежит схема, если хотите, то доложу сейчас. А нет — то завтра? — спросил я.
Комиссар помолчал, видимо, устраивался поудобнее, потом сказал:
— Давай сейчас. А то у тебя нервы плохие, до утра не дотерпишь, снова разбудишь…
— Слушаюсь. В квартире Полякова нами был обнаружен билет 20-го маршрута троллейбуса, оторванный в кассе в ночь совершения кражи где-то на участке между платформой Беговой и площадью Маяковского. Это раз.
— Волнующий факт, конечно, — сказал комиссар.
— В почтовом ящике Полякова лежала телеграмма, отправленная из отделения связи на Беговой улице, напротив ипподрома. Можем предположить наличие связи?
— Допустим, — осторожно заметил комиссар.
— Анонимка, которой нас наводили на Иконникова, была отправлена из Кунцева. По штемпелю на конверте Лаврова это установила точно.
— Сама установила?
— Зачем? На Главпочтамте сообщили. Письмо, которое прислали Иконникову, ну то, которое я хотел изъять, было обработано в 45-м отделении связи, расположенном в здании Белорусского вокзала.
— А ты это откуда знаешь? — подозрительно спросил комиссар.
— Мне его Иконников вместе с посмертным письмом переслал. Он пишет, что кто-то хотел воспользоваться им как щитом…
— Что же ты об этом молчишь, ослиная башка? Я себе голову выламываю, как завтра защищать тебя, а ты со мной в молчанки играешь! У тебя что, не все дома, что ли? Лечиться надо тогда!
— Наверное, — пожал я плечами. — Но это еще не все…
— Ну давай, давай живее! Ты как на похоронах тянешь!
— Мальчишки, битлы эти самые, что купили магнитофон, сошли на станции Одинцово…
— Ну и что? От Одинцова до Голицына еще сколько остановок!
— В том-то и дело, что нет. То есть остановки есть, но этот поезд сквозной — часы «пик».
— Ты это точно проверил?
— Конечно! Поезд уходит с Белорусского вокзала в 19.12, остановки — Москва-3, Беговая, Кунцево, Немчиновка, Одинцово и следующая — Голицыно. Вот и получается у нас трасса: Белорусский вокзал, Беговая — с ответвлением на троллейбус, это удобная пересадка, Кунцево, в Одинцове ребята сошли, а продавец магнитофона уехал дальше. А дальше у нас только станция Голицыно.
— Хорошо, а в Голицыне что делать будешь?
— Ну, Голицыно — это не Москва. Это не восемь миллионов с пригородами. Да и зацепка там есть…
— Какая еще зацепка?
— В архивных делах, которые я перечитал, дважды упоминается мастер, изготовлявший воровской инструмент. Обвиняемые знают его в лицо и кличку — «Часовщик». Где живет, фамилия — ничего не известно, но один из них высказывает предположение, что кличка идет от профессии.
Комиссар долго молчал, я слышал, как он вновь закурил, сигарета, видимо, не горела, и он шумно, тяжело пыхтел в микрофон. Затем спросил:
— Стас, ты понимаешь, что даже в случае успеха это не решение вопроса. Это только успешный ввод в дело. Он ведь скорее всего не вор, а только пособник — если это мастер. Насколько я знаю таких хмырей, он сам на кражу никогда не пойдет. Он человек тихий, у него специальность в руках…
— Да, понимаю. Но тому, кто примет у меня дело, надо будет уже воевать не с призраками, а с живой, реальной сволочью. Это всегда проще…
— Да, сынок, это верно. Ну что, пожелать тебе ни пуха ни пера?
— Не надо. Вы же мой начальник — к черту посылать неудобно.
Комиссар засмеялся:
— Если для пользы дела и неофициально, то ничего… Желаю тебе удачи.
— Спасибо. Спокойной вам ночи.
— Вот это уж вряд ли у меня получится. Ну, давай… И положил трубку.
— Снег идет на улице, — сказала Лаврова. Она стояла у окна, прижав лицо к стеклу, прикрывая с боков ладонями глаза, как шторками, чтобы не мешал свет лампы. Я щелкнул тумблером выключателя, свет в кабинете погас, все стало вокруг сине, таинственно, призрачно, исчезла канцелярская убогость комнаты, потому что из окна плыл дымный снежный туман, растворяя теплую темноту белесыми мерцающими мазками.
Я встал из-за стола, тоже подошел к окну и увидел, что вся Петровка завалена снегом. Снег был везде — на деревьях в Эрмитаже, на крышах домов, нетронутой целиной убаюкивал тротуары, а на мостовой редкими машинами были проложены две ровные аккуратные колеи, черневшие в этой сияющей белизне, как нотные линейки, Еще горели ночные фонари и от этого снег фиолетово мерцал.
В коробке радиодинамика что-то прошелестело, будто кто-то вздохнул во весь эфир, и комнату заполнил тихий четкий бой метронома. Мы стояли с Лавровой у окна, смотрели на снег, и метроном раскачивал тишину, как ровная зыбь бьет парусник в море, и от этого еще сильнее хотелось спать. И эти пять минут радиопроверки в темной комнате у окна, выходящего на пустынную заснеженную улицу, где каждая секунда была выделена и заверена ударом метронома, почему-то сблизили нас больше, чем целый год совместной работы.
В динамике послышался щелчок, и бодрый женский голос, звонкий, веселый и в то же время торжественно-официальный — будто и не было этой бесконечной ночи и на улице сейчас яростный апрельский рассвет, а не сиреневая снежная мглистость — сказал:
— С добрым утром, дорогие товарищи! Московское время — шесть часов. Сегодня — 30 октября 1970 года, пятница…
Лаврова отошла от окна и зажгла свет, и все химеры этого предрассветного мгновения, окутанные первым снегом, слабой синевой, усталостью ожидания, качающейся тишиной, — все исчезло.
— Ну, что, начнем собираться? — спросила Лаврова.
— Пожалуй. У меня все готово.
Лаврова открыла сейф и достала оттуда свой пистолет. Оттянула затвор, дослала в ствол патрон, слабо цокнул предохранитель, потом положила его в свою красивую лаковую сумочку. И это меня почему-то ужасно рассмешило. Я все хохотал и хохотал, и никак не мог остановиться, и хохотал все сильнее, а Лаврова с недоумением смотрела на меня, пытаясь взять в толк, что могло меня так развеселить, а мне было совсем невесело, и я никак не мог остановиться…
— Глупо! Глупо! — орал я, захлебываясь собственным криком. — Это глупо, ужасно, что женщины ходят с пистолетом! Женщины должны носить пудру в сумке, а не пистолет! Люди вообще не должны носить пистолетов…
По мостовой протарахтела скребком снегоуборочная машина, тяжело, с подвыванием заревел мотор автобуса на остановке, матовым бельмом засветилось окно. Все, день начался.
На улице было совсем тепло и скользко. Снег падал хлопьями, большими и легкими, как облачка бадузановой пены. Он застревал в волосах, щекотно растекался на лице прохладными каплями, он пахнул елками, мандаринами, дождем. У подъезда уже стояла наша оперативная «Волга». Я сказал шоферу: «В Голицыне», откинулся на сиденье и мгновенно заснул.