И еще мне очень хотелось есть: из последней своей заветной десятки я потратил сегодня только рубль на такси. Но ночной буфет у нас года два как закрыли — Халецкий шутил, что из-за сокращения преступности работа буфета в ночное время стала нерентабельной, — а дома у меня наверняка ничего не было. Придется терпеть до утра.
Посидел еще немного, потом встал, запер сейф, погасил настольную лампу и собрался уходить. Но вспомнил, что мне велел вечером позвонить Шарапов. Посмотрел с опаской на часы — спать, наверное, уже лег, но не исполнить его приказ я не имел права и набрал номер.
— У телефона, — раздался его свежий голос.
— Товарищ генерал, Тихонов докладывает.
— А-а, привет, привет. Ну что, закончил?
— Да, только что отпустил их.
— Какие планы?
— Как говорится в уставе караульной службы: «Спать тире отдыхать лежа, — в скобках — не раздеваясь».
— А ты ужинал?
Я начал неопределенно мычать, опасаясь руководящей заботы о моем рационе: уж не надумал ли шеф подкинуть мне на сегодня какую-нибудь работенку? Шарапов, видимо, понял причину моей застенчивости, засмеялся:
— Да ты не бойся, я просто хотел, чтобы ты ко мне приехал, вместе бы поели и о делишках наших заодно потолковали…
— Время уже позднее, товарищ генерал. Неудобно среди ночи в дом приходить…
— Перед кем неудобно? — обрадовался несущественности моей отговорки Шарапов. — Мои все еще на юге, один я дома. А ко мне, случалось, ты и много позже приходил. Давай-давай, не ленись.
— Даже не знаю как-то…
— А тут и знать нечего. Позвони в гараж, попроси, чтобы тебя на дежурке подкинули, скажи, что ко мне по делу едешь. Ты же ведь по делу ко мне?
— Лучше бы просто поесть.
— Ишь ты! Ты еще свой ужин не отработал. Ну давай, жду тебя.
Десять минут, которые я очень крепко проспал в машине по дороге к Шарапову, взбодрили меня. Я нажал звонок на двери и услышал из глубины квартиры:
— Да не трезвонь, слышу я! Иду, — голос Шарапова был благостен, почти бесцветен — ну так, еле-еле светлая пастель.
Он отворил дверь, и я чуть не расхохотался — так непривычен был его вид моему глазу, намозоленному повседневным генеральским мундиром. На нем была пижамная куртка, старые спортивные шаровары, шлепанцы, а поверх всего этого домашнего великолепия был он обвязан очень симпатичным домашним фартучком. И я подумал, что, наверное, Хлебников не прав — есть люди, проносившие форму всю жизнь и так и не слившиеся с ней органически, не возникло у них нерасторжимого единства обличья и сущности, и человеческая природа моего генерала, безусловно, гораздо сильнее проявлялась вот сейчас, в фартуке, или четверть века назад, когда он в ватнике и кирзачах, бритый наголо, внедрился в банду грабителей и убийц «Черная кошка» и ликвидировал ее, а вовсе не сегодня утром, когда он, весь нарядно-разрегаленный, принимал в своем кабинете делегацию полицай-президиума Берлина.
— Дождь сильный?
— Нет, моросит какая-то гадость. Холодно стало.
— Идем, сейчас согреемся.
Мы прошли на кухню, небольшую, всю в белом кафеле и цветном пластике польского гарнитура.
— Что, Тихонов, хороша мебелишка? — гордо спросил Шарапов.
— Ничего, нормальная, — сказал я, не понимая, почему такой восторг вызывает кухонный гарнитур.
— Эх ты, отсталый человек — «нормальная»! Вот у меня зять — человек передовой, ему без такой мебели никак нельзя… — в его голосе была хина. — За этим гарнитуром моя старуха ходила год отмечаться, а дочь получила месяц назад квартиру, прихожу к ним — стоит такой же столярный шедевр. По отсталости и общей несообразительности своей спрашиваю: «Это как же вы так быстро управились? » А зять мне со смешком объясняет: «Продавцу четвертак в руку — и пожалуйста, на упаковку… »
Шарапов засмеялся невесело, помолчал, потом сказал:
— Я его спрашиваю: «А ты знаешь, что я за такую проворность людей в тюрьму сажаю? Что это взяточничеством называется? » А он ухмыляется: мол, совсем старик сблындил, все умные люди так делают.
— И чем ваш разговор закончился? — полюбопытствовал я.
— Пока ничем. Он у нас продолжается. Будь я человек до конца честный и принципиальный, должен был бы его прижучить, как всякого другого постороннего прохвоста. Но он хорошо понимает, что не стану я этого делать — сам в дерьме перемажусь, дураком себя на посмешище выставлю.
— Может быть, он просто не понимает? — спросил я примирительно.
— Понимает, как не понимает. В моей должности можно служить с инфарктом, с язвой, с эмфиземой, а вот совесть должна быть прозрачно ясной. Как же я буду подписывать материалы на жуликов, когда у меня зять… А-а! — он махнул с досадой рукой. — Короче говоря, я его предупредил: раз он чей-то чужой гарнитур нахрапом вырвал, пусть вернет.
— Это как же?
— Обычно: пусть продаст за госцену. Или я свой продам. Он думает, что я его пугаю. А я пугать не люблю. — Как-то неуверенно он пожал плечами, повернулся ко мне: — Что, Стас, глупую я тебе историю рассказал? Маленькие трагедии, семейные скандалы. Глупо это и противно. Но, видно, и без этого не обойтись в жизни… Ладно, давай ужинать, а то решишь, что я тебя специально заманил, чтобы в жилетку поплакаться…
Посмотрел я на стол, и слюна забила у меня струей, как у павловской собачки. В глубокой белой плошке помидорный салат, именно такой, как я люблю: половинки томатов перемешаны с фиолетовыми кружками лука, залиты подсолнечным маслом с уксусом и очень густо поперчены. На тарелке — нарезанная крупными ломтями копченая треска, ее белое слоистое мясо под коричневой корочкой отливало перламутром. Сваренные вкрутую яйца залиты майонезом. Зеленые стрелы порея. Застывшая снежной глыбой сметана. Малосольные огурцы. Маринованные грибы. Дымчато-жирная селедка, разрезанная на четыре части — вдоль и поперек. Баклажанная икра. Кусок холодной отварной говядины. Кувшин с квасом.
— Сойдет? — спросил Шарапов тоном мастера.
— М-м-м-а-а! — вырвался у меня сдавленный вопль.
— Тогда прошу к столу. — Шарапов отворил дверцу духовки, оттуда извержением рванулся по кухне . совершенно сказочный — очень земной — аромат горячего хлеба и печеной картошки. В деревянное корытце он сгреб с решетки большие белые картофелины, накрыл их разрезанной пополам буханкой поджаристого хлеба и уместил на столе: — Начнем благословясь…
Минут пятнадцать я ничего не слышал, не видел и уж, конечно, говорить не мог — я только ел, ел, ел и плавал в волнах обжорского наслаждения, и ничего на свете, кроме этого прекрасного стола, для меня не существовало. Мне было страшно подумать, что я мог отказаться от приглашения Шарапова и всего этого блаженства для меня не существовало бы.
Шарапов брал из корытца картофелину, сжимал ее в кулаке, пробуя на спелость, разламывал пополам, клал в середину кусок янтарно-желтого масла и подкладывал мне — рассыпчатую, белую, еще дымящуюся. А я только мычал, выражая стоном всю признательность кормильцу, всю мою благодарность человека, который почти сутки ничего не ел.
Когда я опомнился от своего гастрономического припадка, то увидел, что еда на тарелке генерала почти не тронута — я самостоятельно нанес столу невосстановительный ущерб. А еще были целы маринованные грибы и холодное мясо.
Шарапов, видимо, заметил мое смущение и одобрительно похлопал меня по спине:
— Ешь, ешь. В старину нанимали работников по аппетиту.
Я отрезал себе ломоть мяса — никак не мог превозмочь себя и сказать из деликатности, что, мол, спасибо, сыт по горло, дальше некуда. Извиняющимся тоном пробормотал:
— Я как лесной санитар, ничего пропустить не могу…
Шарапов встал, зажег конфорку под чайником, закурил сигарету и уселся верхом на стул. Тогда я стал, давясь, быстрее дожевывать кусок — пришло время поговорить о цветах и пряниках, как любит говорить хозяин этого дома.
— Такой бы ужин в конце дела, под развязку — вместо премии, — сказал я мечтательно.
— Это еще посмотреть надо, каков конец дела будет, — блеснул золотыми коронками Шарапов. — Пока у тебя результатов не больше, чем на березовую кашу. Идеи есть?