Сгинул парень в концлагере. Убили гестаповские звери. Сначала, правда, Адольф Алоизович Шикльгрубер, со своей пошлой арийской сентиментальностью, закинул удочку Пахану:
— Так, мол, и так, понимая отцовское волнение за судьбу нашего старшенького, н войне всякое случается, давайте, мол, махнемся нашими пленными — я вам отдам Якова вашего Иосифовича, драгоценного сынульку, а вы мне — моего генерал-фельдмаршала фон Паулюса, маленько обкакавшегося в Сталинграде. Учиним, так сказать, чейндж, тауш по-нашему, по-немецкому, обмен по-русскому… Только не учла эта фашистская мразь, что у нас — у советских — собственная гордость, мы на пленных смотрим свысока.
На наших пленных, конечно. Сын там или не сын — нам на это плевать. Да и сын. Яшка этот самый, оказался сыном сомнительного качества, не выполнил святой батькин завет — советский воин всегда предпочтет смерть плену. Пусть безоружный, или раненый, или окруженный — роли не играет. Если тебе честь папашкина дорога, если для тебя имя твоего Великого Пахана свято — хоть сам себя руками разомкни, а в плен ни-ни! А этот опозорил родительские седины — не застрелился, не удавился, не пропал пропадом. И молвил величественно Пахан в ответ на грязное предложение германского людоеда: «Я фельдмаршала на солдата не меняю…». Я думаю, что именно тогда в первый раз по-настоящему испугался Адольф Людобой — он наверняка впервые увидел въяве этот мировой дух, эту материализованную абсолютную сатанинскую идею по имени Пахан всех народов… Испугался, махнул рукой и велел кончать Яшку. А спустя всего два года мы отловили Власова. В Чехословакии, в конце войны. И приговорили вместе с подручными его и подстегнутыми вражинами еще с гражданской — атаманом Красновым и генералом Шкуро — к повешению. Суматоха с их казнью была невероятная, поскольку Лаврентий сказал, что, скорее всего, на исполнение приговора явится сам Великий Пахан. Дело понятное — всякому охота посмотреть, как оппонент на подвеске ножками дрыгает. Только слух этот оказался понтом — то ли Пахан не захотел, то ли не смог, то ли занемог, то ли не счел уместным, а может быть, Лавр попросту наврал — он любил потихоньку вещать от имени всевышнего нашего командира. Во всяком случае.
Пахан на казнь не явился, и праздник справедливого возмездия, можно сказать, наполовину был смазан. Главным гостем церемонии стал наш министр Виктор Семенович Абакумов — само по себе явление небывалое. Но после разговоров о том, что сам Пахан придет подтвердить Власову нашу старинную поговорку: кому, мол, суждено быть повешену, того и грозой не убьет, — это как-то разочаровывало. Стоило разве таких орлов, как я да Ковшук, вызывать! Да-да!
Мы и тут с Семеном бок о бок трудились. Вернее сказать, он трудился, а я около начальников средней руки отирался, шутки шутил, анекдоты рассказывал.
В воротах гаража поставили грузовик «ЗИС-5» с откинутыми бортами, и Семен Ковшук покрикивал-командовал шоферу в машине:
— Что ж ты, дурень стоеросовый, выгнал машину на серед двора? Скомандуют тебе, дашь газ, они и побегут по кузову, что тебе на стадионе!… Давай назад, давай еще, еще, вот так, так — кузов должен на полметра из ворот торчать… Под петли ровнее подавай… С поперечной воротной балки списало пять белых верёвочных петель.
Их еще с вечера собственноручно смастерил Ковшук — из бельевой веревки «сороковки», вдвое сложенной, мылом «Красный мак» тщательно намыленной — не оказалось в тюрьме другого подходящего мыла, пришлось дорогой парфюмерный набор распатронить. А сейчас стоял Ковшук на кузове-эшафоте и прикидывал длину петли — саму удавку он надел себе на шею, а правой рукой подтягивал или опускал свободный конец верёвки, перекинутый через балку. У него было озабоченное лицо мастерового, ладящего сложную хитрозадуманную работу. — Сем, ты для верности сам попробуй! — крикнул я ему, и все захохотали. Ковшук поднял на меня тяжелый взгляд и спокойно, серьезно обронил:
— Я не пробую. Я наверняка работаю… И веселый дружный хохот нестройно стих и умолк — все подумали об одном и том же: стоит Абакумову бровью повести, и Ковшук мгновенно вденет в петлю любого из стоящих здесь командиров. Исполнит не пробуя — наверняка. А Ковшук усмехнулся, смягчился, нам, белоручкам, неумехам, пояснил снисходительно:
— Тут точность нужна… Это ж не гуси копченые — под стреху подвешивать… И лица не увидишь… А низко — тоже нельзя… Висельник на шибеннице на треть метра вытягивается — носками по земле шарить станет… Наконец он привел в гармонию технологические условия и эстетику предстоящего зрелища, закинул свободные концы верёвки еще раз за балку и затянул их морским узлом — на глухой «штык». — Готово! — сообщил Ковшук. — Пожалуйте бриться… Появились мрачный, видно, с сильной поддачи, Абакумов, прокурор Руденко, быстро заполнился небольшой внутренний дворик толпой генералов и каких-то надутых важностью штатских. Точнее сказать — в штатском, потому что штатским там делать было совершенно нечего. Первым из решетчатого железного «накопителя» тюремного корпуса конвой доставил атамана Краснова — в синем мятом костюме, руки за спиной связаны короткой веревкой.
Меня поразило, какой он старый. — наверное, лет под восемьдесят. Потрясучий, вонючий дедушка с красным носом. По-моему, он не понимал, зачем ею сюда привели, и только испуганно крутил по сторонам седастой облезлой головой зажившегося гусака. Грохнула дверь, и, щурясь на свету, появился с надзирательской свитой генерал Шкуро. В кавалерийских сапожках, казацких шароварах с лампасом, мундире с содранными погонами, он уверенно-твердо прошел — без всяких подсказок — через двор и стал у открытого борта грузовика. У него была кривоногая цепкая поступь разбойника. Подать руки Краснову он не мог — связаны, поэтому легонько толкнул его плечом, по-волчьи оскалился:
— Привет, Петр Николасвич!… — Андрей Григорьич, голубчик, да что это происходит… Нам же обещали… — Да ладно! — яростно мотнул щетинистой головой Шкуро. — Обещал черт бычка, а дал тычка! Конец, Петр Николаич…
Ковшук сделал к ним шаг, чтобы прекратить разговорчики в строю, но Абакумов еле заметно моргнул — пусть напоследок посудачат. Мне кажется, ему самому было на них любопытно поглядеть. О чем думал тогда этот сумрачный, страшно могущественный человек? Не мог же он знать, что до этой черты ему осталось всего семь лет… Шкуро огляделся и, выбрав безошибочно Абакумова, хрипло сказал ему:
— Эй ты, нехристь! Скомандуй — пусть веревку сымут!
Православному человеку перед смертью перекреститься… Абакумов усмехнулся:
— Я тебе и без креста грехи отпущу… Как старший по званию… Шкуро стянул глаза в узкие щелочки:
— Я генералом в бою стал, а ты, прохвост, — в застенке… Абакумов налился черной кровью, подошел вплотную к Шкуро и, тыча ему указательным пальцем в лицо, сказал-сплюнул:
— Ге-не-рал! Говно ты, а не генерал! Есаул беглый! Дерьмо кобылье! В Париже в цирке вольтижировкой на хлеб побирался… Да-тес, уел наш министр белогвардейца — было такое дело, скакал в манеже Шкуро, в красной казачьей черкеске с золотыми погонами, развлекал сытую буржуазную публику диковинными верховыми трюками, и сам с этого сыт был. Бывший командир Дикой дивизии. И сейчас, дурак, не понимал, что Абакумов старше его не только по званию, но и по должности — командовал наш министр не дивизией, а Дикой армией. Диковинным фронтом. Дичайшим из всех существовавших на свете легионов. Старчески-немощно плакал Краснов, подскуливал тихонько, упрашивая взбеленившегося Шкуро:
— Не надо, Андрей Григорьевич… Не надо… — Окстись, Петр Николаич, — сердито зыркпул на него Шкуро:
— Плевал я на него! Дважды не повесят… — Да-а? — удивился Абакумов и сделал пальчиком знак Ковшуку, а Семен неуставно кивнул — солистам-маэстро даются поблажки в служебной субординации. Подвинул ближе к грузовику табурет, кряхтя, влез на него, потом, задрав толстую ногу, шагнул в кузов и, прикинув на глаз наиболее симпатичную из свешивающейся гирлянды петель, выбрал крайнюю левую. Медленно, основательно развязал узел «штыка» на конце, перекинутом через балку, и приспустил на метр. И снова затянул узел, намертво. Шкуро смотрел на маневры Ковшука с петлей остановившимся взглядом. Он начал наконец соображать, что командир Дикой армии может повесить командира Дикой дивизии дважды, трижды — сколько захочет. Но не успел ничего сказать Шкуро, потому что конвой привел Власова с его ососками.