Украли у табунщика кнут. Пойдем пешком. До Елисейских полей не дойти. Пойду в гостиницу «Советская». У меня там, за порогом, топор на всю эту нечисть припрятан. Два квартала до метро и там — одну станцию. Нет, не поеду в метро. Ненавижу. Все эти подземные переходы, тоннели, лестницы — тусклый кишечник города, по которому гоняют плохо переваренных смердящих обывателей.
Да здравствует разумная система персональных машин для начальства, она обеспечивает «леваком» каждого приличного горожанина! За бумажную денежку.
Это и есть благодать неформального перераспределения ценностей. И единственная свободная форма голосования: стой себе на тротуаре, маши рукой за кого хочешь — за «Запорожца», за «жигуля», хоть за маршрутный автобус. И в первую очередь — за персональную черную «Волгу». Демократы! Голосуйте за мусорные машины! Радикалы! Поднимите руки за пожарные мониторы! Истопники всех стран! Отдайте голоса блоку катафалков и «черных воронков»! Ага, вот он, мой «левый», свободный, никем не занятый, для меня народом приготовленный. «Леваки» всего Северо-Западного региона нашей необъятной столицы слышат ласковый шорох рублей в моем кармане. Серый мотылек, пробившийся на мягкий свет моего рублика сквозь жуть ненастья, потертый «Москвич» неотложной медицинской помощи с портретом незабвенного Пахана, дорогого моего Иосифа Виссарионовича, друга всех физкультурников и путешественников, товарища Сталина, за лобовым стеклом. Подхватил меня мокрым крылышком помятой двери и повез оказывать мне неотложную помощь. — Куда надо? — спросил шофер, приятный юноша со смазанным подбородком дегенерата. — Гостиница «Советская». Он задумался, и машина дважды — разз! разз! — ухнула в глубокие ямы на дороге, потом сказал торжественно:
— «Советская»… «Советская»… А где это? — Сначала поедем по Красноармейской, потом по Краснокурсантской, затем по Красногвардейской повернем на Краснонролетрскую, заедем на Красноказарменную, пересечем Краснобогатырскую, развернемся на Красной площади, спустимся оттуда на Красносоветскую, а там уж рукой подать — просто «Советская». Понял?
— Понял, — кивнул шофер. — Но не совсем…
— Тогда езжай прямо, мудак, — подсказал я душевно. Машина снова провалилась в канаву, чуть не сбила в кромешной мгле дощатый тамбур, вильнула задом по наледи и затрусила вперед. — Все-таки дороги у нас говно, — удивленно поделился со мною шофер. — Бардак всюду… В его вялом подбородке понятого не было гнева, злости. Бардак был стихией, частью природы. — А почему портрет Сталина возишь? — спросил я. — Ха! Вождь настоящий… при нем порядок был! У меня чуток потеплело на душе, я его пожалел, недоумка.
— Налево подсказал поворот на улице Расковой. — Теперь направо теперь в этот проезд… -Сюда нельзя, — робко заметил шофер. — «Кирпич». — Поворачивай, я тебе сказал! Мне можно. А теперь тормози. — Уже приехали? А вы наговорили!…
Я протянул ему рубль и, открывая дверь, сказал:
— Теперь напряги свои куриные мозги и постарайся запомнить, что тебе сказал человенк, хорошо знавший Сталина. Если бы Пахан воскрес и начал восстанавливать порядок, которого тебе не хватает, он бы первыми расстрелял тех, кто возит на стекле его портрет. — Почему? — испуганно затряс мятым подбородком парень. — А ты подумай, дурень! Порядок стоит на дисциплине… Бедные слабоумные. Никак они не могут усвоить, что светлое здание людской гармонии, вершина человеческих отношений — пирамида тотальной власти — давит своим прекрасным величием не «левых» и не «правых», не своих и не чужих. Она уничтожает самодеятельность.
Религия этой величавой системы — послушание. Когда будет надо, те, кому полагается, сообщат всем, кого касается, меру их протеста и степень их восторга. Кто этого не понимает, превращается в нашего деревенского дурачка Ануфрия, который бегал по улице, захлебываясь восторженным криком: «Да здравствуют Ленин, Троцкий и Бойко!». Ленин был пророк революции, Троцкий — первый апостол, а Бойко — наш сельский милиционер. Всем нравилось. Но потом Троцкий оказался злейшим врагом нашей партии, нашего народа, нашего государства и нашего вождя. А объяснить это кретину Ануфрию было невозможно, он не понимал не только законов классовой борьбы, он имя свое толком запомнить не мог. И тем вынудил одного из трех своих святителей — Бойко — отвезти его в районное ГПУ. Мы, мальчишки, бежали за телегой, а Ануфрий, стоя, как Цезарь на колеснице, счастливо взывал к нам: «Да здравствуют Ленин, Троцкий и Бойко!». Правивший лошадью Бойко бросал вожжи и в середине фразы зажимал идиоту рот, чтобы он не мог своими антисоветскими призывами растлить наши чистые души пионеров. Той же ночью, без лишней бюрократической волокиты и корыстного судейского крючкотворства, Ануфрия задушили в подвале уздечкой, и Бойко, искренне горюя о своем умолкнувшем трубадуре, закопал его у ограды старого кладбища. Но спираль судьбы еще не дописала свой причудливый виток, и в тридцать седьмом году понудила милиционера Бойко отколотить на свадьбе рыжего пьяницу и вора Прыжова, сельсоветовского писаря, который наутро, мучаясь от побоев, похмелья и избытка грамотности, сообщил в НКВД, что лично видел, как Бойко горько плакал, узнав о казни матерого троцкиста Ануфрия Беспрозванного, незаконнорожденного подкулачника, симулировавшего душевную болезнь для успешного ведения злостной антисоветской пропаганды. За Бойко даже не приехали, а просто вызвали в район. Через неделю вернули лошадь с телегой. Казалось бы — все? Хватит? Но причудам судьбы присуща тайная потребность в завершенности рисунка. Во время войны немцы стояли в нашей деревне неделю. Этого времени им хватило на то, чтобы сожрать всех кур, повесить колченогого председателя колхоза — большевика — и назначить старостой Прыжова. Поэтому, когда немцев вышибли, навстречу нашим войскам неслась, опережая собственный визг, вдова милиционера Бойко с рассказом о предательстве Прыжова. Пришлось и Прыжова взять к ногтю. Наш нормальный советский ЮС ТАЛЬОНИС — око за око, каку за сраку. Кто знает, кто может объяснить, зачем судьбе понадобились такие гомеровские ходы в нищем пьяном становище диких землепашцев. Чтобы на сельсовете висел сейчас алый транспарант с именем единственным, светлым, без всяких примазавшихся мазуриков «ДА ЗДРАВСТВУЕТ ВЕЛИКИЙ ЛЕНИН». И точка.
Я стучал монетой в витринное стекло рядом с дверью — тайный лаз, реальный вход в запертую гостиницу, и пытался вспомнить что объединило в моем воспаленном мозгу Ленина на сельсовете и Сталина под лобовым стеклом? И из сумятицы скошенных подбородков, толстых рук, зажимающих вопящие рты, извивающихся уздечек, глубоких ям на дороге — может быть, раскопанных забытых могил? — из тоски и угрозы мартовской грозы вздымалось что-то страшное, безнадежное, отвратительное…Магнуст. Способный парень. На все. Маленький. Его мало. Но он быстрый. Посмотрим. Мы еще посмотрим, кто быстрей. Над нами нет судей. И тебе, Магнуст, им не быть. Ты хочешь в театре теней устроить всамделишное кровопускание? Ну, что ж — это ведь не я тебя сыскал, ты сам меня нашел…
— Открывай, Ковшук! Это я пришел! и в овале стекла, издрызганного ледяным мартовским ливнем, всплыло белое толстое лицо Магнустовой судьбы, простое и неумолимо-безжизненное. Лицо смотрело на меня равнодушно, нелепые брови толщиной в усы не приподнялись ни на волосок. А ведь он узнал меня сразу запоминать людей навсегда и узнавать их сразу было его профессией, и ошибиться он не имел возможности. Губы еле заметно шевельнулись, и я готов был поклясться всем проклятым на свете, что лицо шепнуло: «Все-таки ты пришел». Да, я пришел к тебе, Ковшук, открывай, неси мне навстречу свое невероятное лицо ангела смерти. Вылезай из-за порога, старый топор, чуть ржавый, а все равно — вечно навостренный. Топор мотнул головой направо — иди к дверям! Щелкнула бронзовая щеколда, подалась навстречу громадная дверь, нырнул я в спасительную теплынь тамбура, подхватил меня калориферный суховей, помчал в фиолетовый полусвет вестибюля навстречу адмиралу Ковшуку.
О счастье мимикрии, волшебство перевоплощений! Черное сукно мундира, желтые галуны, золотое шитье фуражки! Адмирал флота Швейцарии! Бездумные пенители моря, разве кто-нибудь из вас слышал такой гул волн людского океана, что плещется у ног Ковшука, полнейшего контр-адмирала? Ведом ли вам соленый ветер порока, носящийся быстрыми смерчами по углам его гавани? А ярость абордажных схваток у дверей ресторана? Сокровища Флинта, отнятые чаевыми у напуганных посетителей? Неслыханные материки и острова, открытые в меновой фарцовке с доверчивыми туземцами, приплывшими на черных пирогах гостевых «Волг»! Гидрографические исследования в мраморном сортире… Друг мой Ковшук, соратник мой и продолжатель дела Ушакова и Нахимова, я пришел к тебе побалакать маленько, дорогой мой антиадмирал, наставник мой и учитель, товарищ старший швейцар. Не хмурь строго свои усиные брови, не томи отчужденностью сомкнутых несуществующих губ, не дави мрачной вислостью мясных бледных брыл! Ты ведь старый, умный и злой, ты ведь знаешь: дело не в том, что ты Ковшук, а я Хваткин, что много лет мы не виделись, что ты швейцарский адмирал, а я профессор бесправия, что мы, наконец, оба патриоты, товарищи по партии и советские люди. Мы ведь, Ковшук, кромешники. Мы с тобой, Семен, опричники — и от этого никуда не денешься. Мы вроде муравьев или пчел — у нас воля, разум и цель одни. Вроде бы каждый в отдельности, сам за себя, а у муравейника или роя задача общая — выжить. Мы живем сообща, если умираем — порознь. — Да, наверное… — ответил на мои мысли Ковшук. А я хлопнул его по плечу и предложил: