— Вы, Кирясов, вздорный, недостоверный человек! Вы, может быть, и не человек вовсе, а просто выдумка, неинтересный лживый каприз природы. — От горя пьяный лилипут плакал. — И не поверю, что такой человек мог служить в наших органах.
Вы только выпивали целую жизнь при ком-нибудь! И не верю, что это ваши собственные правительственные награды. За что вам награды? Интересно знать, где вы их взяли?
— Где взял? — встрял я, с трудом ворочая толстым, вялым языком.
— Где взял! Купил. Он их, Ведьманкин, чтоб ты знал, купил…
— Перетань выдумывать, — лениво отмахнулся Кирясов. Напиваясь, он закусывал гласными. — Не выдумай, Пашка! Че еще выдумывать решил?
— Как купил? — удивился лилипут. — За деньги. На рынке. Ты ему не верь, Ведьманкин, что он бедный. Он нас с тобой богаче. У него большие деньги припрятаны. — Шутите? — неуверенно спросил лилипут. — Ккаки шутки — полхрена в желудке! — тяжело качнулся к нам Кирясов. — Пшка, брсь, не физдипини, чет выдумвшь? Ккие деньги? — С конфискаций! Ты ошибаешься, Ведьманкин, он не выдумка. Он в органах служил. И занимался конфискациями. — Конфискациями?!
Кирясов набычился тяжело, зло нахмурился, подлез ко мне:
— И ты, Пашка, на друга без вины все валишь? Друга сдаешь?
— Сядь, говно, — сказал я ему устало. — Ты мне не друг, а подчиненный. — Был пдчинснный, а тпрь уже не пдчиненный… -Ты мне всегда будешь подчиненный. А ты, Ведьманкин, слушай, раз мы теперь на всю жизнь друзья с твоим усопшим гитаристом. Кирясов после работы не ложился спать, как все, а со своим дружком Филиппом Подгарцем ходил по судам и слушал дела с приговором на конфискацию. На другое утро они надевали форму и перли на квартиру к семье осужденного — у вас-де конфискация, ну-ка подавайте все ценные вещи!
— И отдавали? — с ужасом спросил карлик.
— А как же! Кому могло прийти в голову, что два таких распрекрасных капитана работают не от Конторы, а от себя? Года два шустрили, пока пьяный Подгарец где-то не разболтал. По миллиону на рыло срубили! — A ты их видел, мои мльены? окрысился Кирясов. — Че ж их не нашли? -Дурак, их не нашили потому, что не я искал. Захоти я их найти, я бы твой миллион за сутки из тебя вышиб вместе с позавчерашним дерьмом. А я тебя, свинюгу, по дружбе старой прикрыл, благодаря мне пошел в суд как аферист, отделался двумя годами. Хотя полагалось тебе как расхитителю социалистической собственности пятнадцать сроку, пять — «по рогам», пять — «по ногам». А ты еще гавкаешь здесь… -Не ври, Пшка, ничего ты не по дружбе, а боялся, чтобы не расклолся я, как ты ко мне свою девку-жидовку возил… Да-а возил, к мне, намою квартиру…
Ведьманкин спал. Он спал давно, уютно уложив мятую мордочку в тарелку с кусками лимона. Если бы не спал, не стал бы я рассказывать ему о Кирясове.
Его это не касается. Это из нашей жизни, отдельной от них, опричь их представлений, отношения у нас особые, им непонятные. Кромешные. Они все — мелкие и рослые — нам чужие. Мы — опричнина. Пусть спит Ведьманкин, видит свои маленькие короткие сны. Малы его радости, и кошмары невелики. Ему, наверное, снится, что он играет на электрогитаре, как Ростропович. Пусть спит. Так и не узнает, что его друг Кирясов, вздорный недостоверный человек, сказал сейчас правду: тридцать лет назад я возил на его квартиру свою девку-жидовку, самую прекрасную женщину на свете. И может быть, именно тогда — в отместку за мою нечеловеческую, противоестественную, преступную радость — превратил Господь детскую кроватку Ведьманкина в прокрустово ложе? Ведь кто-то же должен быть наказан за чужие грехи! Рослые рождают лилипутов. Как хорошо, Ведьманкин, что никогда ты не видел девку-жидовку, которую я возил на квартиру к Кирясову. Римму Лурье. Как хорошо, что ты, мелкий, не притаился тогда где-нибудь на шкафу или под диваном, не подглядел, как я ее первый раз раздевал, а она вяло и обреченно сопротивлялась. Иначе в те же времена рухнула бы твоя безумная надежда, что в лучезарном будущем как-нибудь устроится ваша лилипутская судьба. Ты бы не плутал бесплодно и мучительно в нелепых размышлениях, а сразу же уткнулся бы в краеугольный камень, межевую веху, исторический пупок человечества — точку возникновения нашей всепобеждающей идеи обязательного равенства. Ее придумал лилипут, подсмотревший, как Рослую Красавицу раздели, разложили, загнули ножки, с хрустом и смаком загнали в ее бархатистое черно-розовое лоно член размером с его ногу! Лилипут увидел, и сердце его взорвалось криком о мечте недостижимой и нереальной: на это имеют право все! Я не хочу лилипуток! Я тоже имею право на Рослую! Так безнадежно, яростно и прекрасно грезит кот, обоняющий тигрицу в течке. Лилипуты и ошалевшие коты посулили мир Рослых всем. Этот великий миф бессмертен. Пока не разрушит землю дотла. Ведьманкин не может отказаться от мечты взгромоздиться на Римму Лурье. А имею на нее право только я. Рослых, жалко, остается все меньше, лилипуты заполоняют землю…
***
О Господи, какая ты была красивая тогда! Как пахло от тебя дождем, горячей горечью, гвоздикой! Нежная дурочка, ты хотела говорить со мной строго, ты изо всех сил подчеркивала, что у нас только деловая встреча, вроде беседы клиента с адвокатом — надо, мол, только оговорить транши услуги и ее стоимость. Глупышка, придумала игру, где решила вести себя, как королева.
Только на шахматной досочке твоей тогдашней жизни у тебя больше не было ни одной фигуры, кроме охраняемого офицерами короля. Смешная девочка, ты понятия не имела о ровном давлении пешек, угрозах фианкетированных слонов, безнадежности отрезанных ладьями вертикалей, о катастрофе вилок конями, неудержимом движении моего короля. Королевна моя? Ушедшая безвозвратно, навсегда! Любимая, ненавистная, пропавшая! Я сейчас пьяный, слабый, мне все равно сейчас, мне даже перед собой выламываться не надо. Все ушло, все истаяло, ничего больше не повторится. Никогда больше, никто — ни Марина, ни все шлюхи из Дома кино, ни все штукатуры мира — не дадут мне большей радости, чем соитие с тобой. Ты была одна на свете. Такие больше не рождаются. Может быть, только твоя дочурка Майя. Ну и моя, конечно, тоже.
Эх, Майка, глупая прекрасная девочка, ты тоже не в силах понять, что единственный основной закон людской — это Несправедливость. Ведь справедливость — всего лишь замкнутая на себя батарея: ток жизни сразу останавливается. И наши с тобой отношения — огромная несправедливость. Хотя я не ропщу. Я знаю про основной закон, а ты — нет. Ты появилась на свет, ты родилась в эту безумную жизнь только потому, что я смог заставить твою мать тебя родить. Совратил, запугал, заставил — она-то не хотела тебя всеми силами души. Я заставил. Теперь меня ты ненавидишь, а ее — любишь. Это справедливо? Если бы ты знала все, ты бы мне сейчас с пафосом сказала, что сначала я изнасиловал твою мать, а потом не давал ей сделать аборт, чтобы крепче привязать ее. А о тебе самой я в то время не думал. Ну что ж, это правда. Правда твоей матери. Но любовь к ближнему — пустая красивая выдумка, потому что если начать копаться в ней все глубже и глубже, то в конце концов дороешься до мысли, что каждый человек на земле — один-одинешенек и самый близкий-наиближайший ему — враг, и распорядитель его судьбы, и вероятный его убийца. Подумай сама, Майка, — ведь мама твоя, Римма, которую ты так любишь, на которую так похожа, уже хотела однажды убить тебя. Ведь ты уже была — только очень маленькая, меньше Ведьманкина, — ты уже жила в ее чреве, а она наняла убийцу в белом халате, который должен был разыскать тебя в теплой темноте вместилища и разрубить твою голову лезвием кюретки, сталью разорвать твое слабое махонькое тельце на куски и выволочь наружу окровавленные комья нежного мяса, мягкие хрящики, швырнуть в грязный таз и выкинуть тебя — длинноногую распрекрасную невесту заграничного молодца из Топника — на помойку. Твои останки дожрали бы бродячие собаки. Тебе это нравится? А я не дал. Почему не дал — ведь это сейчас и не важно. Важно только то, что не дал. Запугал, обманул, задавил. Но не дал. Вот это важно. Причины в жизни не имеют значения, имеет значение только результат. А в результате ты меня ненавидишь. Дурочка, благословляй свою ненависть. Если бы я не убил твоего деда Леву, не изнасиловал, запугавши, твою мать, все было бы прекрасно. Твоя мать Римма однажды встретила бы замечательного молодого человека — не убийцу и кромешника, а благоприличнейшею медицинскою иешибошика, обязательно из еврейской профессорской семьи, может быть, из гомеопатов, — они нежно полюбили бы друг друга, и он не заваливал бы ее на продавленный диван Кирясова, пропахший навсегда потом и спермой, а поцеловал бы впервые, лишь снявши флёрдоранж. Таким папанькой можно было бы гордиться, его было бы нельзя не любить. Только к тебе это никакого отношения не имело бы. Тебя не было бы.