— Уж чего хорошего, — вздохнул Джага.
— Ты что, грозы боишься?
— Да не боюсь, а как-то не по себе: дьявольская это сила.
— Ты, может быть, в бога веришь?
— Как вам сказать: верить не верю, а с почтением отношусь…
— Это почему?
— А вдруг он есть, бог? Пли что-нибудь в этом роде? А потом спросится за все, а?
— Хм, коммерческий подходец у тебя ко всевышнему!
— А как же? Обратно ж, в нашем деле удача все решает…
— Тоже мне джентльмен удачи! — зло засмеялся Балашов.
— Не. Я не жентельмен. Я человек простой, но свое разумение имею.
— Какое же это у тебя разумение?
— Я так полагаю: когда господь бог, если он есть, делил человеческий фарт, то нарезал он его ломтями, как пирог. А народу много, и все свой кусок отхватить хотят. У кого, значит, голова вострее, а локти крепче, те первыми к пирогу и протолкались. Посочней ломти, с начинкой разобрали. А те, кто головой тупее да хребтом слабее, при корках и крошках остались.
— Ты эту библейскую политэкономию сам придумал?
— От батяни слышал.
— Твой батяня, видать, крупный мыслитель был. Кулак, наверное?
— Почему ж кулак? — обиделся Джага. — Не кулак. А хозяин справный был. Разорили. Дочиста разорили, босяки. Когда погнали лошадей на колхозный двор, думал, блтяня кончится — почернел аж.
— А где ж была твоя вострая голова тогда да крепкие локти?
— Ну-у! Они ж миром всем грабили. Обчеством, погибели на них нет!
— Подался бы в банду…
— Не. Вот батяня подался тогда. Через месяц притащили, перед сельсоветом бросили — дырка от уха до уха.
— А ты?
— А чего я? Я жить хочу…
— Значит, созидаешь общество, против которого шел твой батяня?
— Я им насозидал, как же! Дня не работал на месте, где украсть нельзя…
— Так ты ж полжизни в тюрьмах провел!
— Это факт. Не любят, они, когда мы того… Да уж тут ничего не сделаешь. Сила солому ломит. Потому и вас нашел…
— А я тебе Христос Спаситель?
— Не. У вас голова острая, а у меня локти крепкие.
— А если на Петровке найдется голова повострее да локти покрепче?
— Риск — благородное дело. И опять же — кто смел, тот и съел.
— Ты у меня прямо сказитель народный… — сказал Балашов. Подумал: "Нет, не должно быть головы вострее. Все продумано до секунды, до детальки мельчайшей. Этот кретин по-своему прав: их сила в том, что все они — миром. Никогда бы им не сыграть со мной один на один. Но они все вместе. А я один. Совсем один. И некому даже рассказать, похвастаться, как один человек обыграл огромную машину. Интересно, Джага догадывается, что я замыслил? Вряд ли. Об этом знают еще два человека на свете — Макс и Крот. За Макса можно быть спокойным. А вот Крот? С Кротом надо как-то разобраться… Ах, если бы только завтра все удалось! Должно, должно, должно удаться! Крот свое дело сделал, и его необходимо убрать. Его не должно быть теперь. Опасен, знает очень много. И в милиции сильно засвечен. Даже если потом найдут его почтенный прах, вряд ли директор Новодевичьего кладбища станет искать ему участок. Беглый вор — решат, что с уголовниками-подельщиками.не рассчитался… Кому он нужен — искать концы? Вычеркнут из розыска и спасибо скажут. Значит, решено.
Теперь с Джагой. Завтра, тьфу-тьфу, не сглазить, возвращаюсь с операции, даю куш в зубы — и пошел к чертовой матери! С семи часов тридцати минут он из фирмы уволен. Раз и навсегда. Он пьяница и рвань. Обязательно сгорит на каком-нибудь деле. Это он тут такой философ-молодец, а на Петровке ему язык живо развяжут. Поэтому больше с ним — ни-ни-ни. Если не будет Крота, Джага — единственный свидетель. Допустим, засыплется на чем-то и его зубры с Петровки «расколют». А дальше что? Доказательства? Никаких. И все тут. На одном показании дело в суд не пошлешь. Надо позаботиться, чтобы к завтрашнему вечеру в доме винтика, стрелочки не осталось. И вообще, пора кончать с часовой деятельностью. Время уже поработало на меня неплохо…"
Джага спал в кресле, свистя носом. Толстая нижняя губа отвисла, на подбородке показалась струйка слюны.
"Свинья, — подумал Балашов. — Дай ему хутор, пару лошадей, так его от счастья понос прохватит. Хотя он уже так развращен, что его даже на себя работать не заставишь. Вот украсть — это да! Тут он мастак. Ох, как вы мне надоели, мерзкие рыла! Смешно, что мы с ним рядом толкаемся в очереди за жирными пирогами…
…Только бы вышло завтра! Только бы вышло! Всех, всех, всех обмануть, вывернуться, уйти! И пусть, пусть никто не увидит, как вырву себе свободу…"
Он сидел в кресле долго, неподвижно, пока не задремал…
Два часа ночи
Они вылезли из машины, и Стас поразился тишине, которая повисла над Останкином. Ветер сник, но духоты уже такой не было. Тихонов поднял вверх лицо, и сразу же ему попала в глаз большая капля. Вторая ударила в лоб, в ухо, щекотно скользнула за шиворот. Пошел теплый тяжелый дождь. Голубая змеистая молния наискось рассекла темноту, и Тихонов увидел, что Шарапов тоже стоит, подняв лицо вверх, и открытым ртом ловит капли дождя.
Глухой утробный рокот за горизонтом смолк на мгновение, и вдруг небо над ними раскололось со страшным грохотом.
От неожиданности Савельев даже вздрогнул и съежился.
— Рано ежишься, — толкнул его в бок Шарапов. — Ты грозы не бойся, она нам сейчас на руку.
— А я и не боюсь, — мотнул головой Савельев. Шарапов сказал:
— Ты кепку надень.
— Зачем? — удивился Савельев.
— У тебя волосы в темноте, как светофор, горят.
Савельев и Тихонов негромко засмеялись. Подъехала «пионерка».
— Вот и проводник с собакой, — сказал Шарапов, и все облегченно вздохнули, потому что ждать в таком напряжении было невмоготу.
Они стояли за квартал от дома Ларионихи. Подошли еще два оперативника. Дождь размочил папиросу Шарапова, и он бросил ее в быстро растекавшуюся лужу. Снова раздался чудовищный удар, и в неверном дрогнувшем свете молнии Тихонов заметил, что у Шарапова очень усталое лицо и тяжелые мешки под глазами.
— Внимание! — одним словом Шарапов выключил всех из прошлого, из забот, из всего, что сейчас могло отвлечь и что не входило в короткое режущее слово «операция». — Внимание! Окна в доме открыты. Все они выходят на фасад. Черного хода нет. К двери идут Тихонов и проводник Качанов с собакой. Ты ей, Качанов, объясни на ее собачьем языке, чтобы она, упаси бог, не тявкнула. Севельев, Аверкин и Зив занимают место под окнами в мертвой зоне — если будет стрелять из комнаты, он в них не попадет. Я на машине подъеду одновременно с вами и наведу прожектор на окна. Включаю и выключаю прожектор по команде Тихонова. В окна прыгнете все сразу.
Тихонов подумал, что он зря так настаивал на том, чтобы идти первым. Шарапов оставил себе самое опасное место — под прожектором, он все время на свету будет. Но теперь уже поздно рассуждать.
— Все ясно? — переспросил Шарапов. — Пошли!
Снова ударил гром. Шарапов легонько хлопнул Тихонова ладонью по спине, и из мокрого пиджака в брюки ливанула вода.
— Давай, Стас. Ты счастливчик, я верю…
Дождь взъярился, как будто мстил за весь иссушающий знойный день, который начался когда-то очень давно и все еще не кончился, и конца ему не было видно, и будет длиться он, наверное, вечно.
Стас пошел через стену дождя и заорал Савельеву во весь голос, потому что вокруг все равно шумело, трещало и ревело:
— Не торопи-ись смотри! Прыгнете, когда кри-икну!
До дома было сто шагов. И Тихонов прибавил шагу, чтобы быстрее дойти и не думать о том, что болит где-то в груди и что Крот будет из темноты стрелять, гад, как в тире. И почему-то не было звенящего внутри напряжения, как в парикмахерской, когда говорил с Лизой, а в голове продолжала обращаться вокруг невидимой оси одна мысль: «Возьмем, возьмем, возьмем! Не убьет, не убьет, не убьет!» Потом подумал: «А почему их надо живьем, гадов, брать, когда, они в тебя стреляют?» Махнул оперативникам рукой и, нагнувшись, пробежал к крыльцу через палисадник. Тяжело топотнул вслед Качанов, и неслышной тенью скользнула собака. «Тише», — зло шепнул Тихонов, оступился в глинистую лужу и подумал некстати: «Пропали мои итальянские мокасы». Грохнуло наверху с такой силой, что у Тихонова зазвенело в ушах. Молния судорогой свела небо, и Стас увидел, что «пионерка» беззвучно подъехала к палисаднику. Ну, все, можно.