Блядь. Блядь. Блядь. О чём это я. Ах, Билли. Ёбать-копать. Я не
Шерон была права. Людей трудно переделать.
Но каждой идее нужны свои мученики. И теперь я хочу, чтобы она поскорее съебалась, а я смог добраться до своей нычки, сварить себе дозняк и вмазаться во имя забвения.
Торчковая дилемма № 67
Лишения — вещь относительная. Каждую секунду дети мрут от голода, как мухи. И то обстоятельство, что это происходит где-то в другом месте, вовсе не опровергает эту фундаментальную истину. За то время, пока я измельчу колёса, сварю их и впрысну в себя, в других странах умрут тысячи детей (и может, ещё несколько в моей собственной). За то время, пока я это сделаю, тысячи богатых ублюдков станут богаче на тысячи фунтов стерлингов, по мере созревания их инвестиций.
Измельчать колёса — какой идиотизм! Нужно было перепоручить эту работу желудку. Мозги и вены — слишком деликатные органы, они не хавают эту фигню в сыром виде.
Как Деннис Росс.
Деннис поймал ураганный приход от виски, которое он впрыснул себе в вену. Потом у него глаза вылезли из орбит, носом пошла кровь, и Денни капец. Когда у тебя из носа таким напором хлещет кровянка… можно сушить сухари. Торчковый мачизм… не-а. Торчковая нужда.
Мне очень страшно, я наложил себе в штаны, но тот я, который наложил себе в штаны, отличается от того меня, который измельчает колёса. Тот я, который измельчает колёса, говорит, что смерть ничем не хуже, чем эта неспособность остановить последовательную деградацию. Этот я всегда побеждает в споре.
Не существует никаких торчковых дилемм. Они появляются, когда тебя отпускает.
На чужбине
Лондонские скитания
Попал. Куда они, на хер, делись? Сам виноват, козёл. Надо было позвонить и сказать, что приезжаю. Хотел сделать сюрприз. Самому себе. Ни одного мудака. У чёрной двери такой холодный, суровый и мертвенный вид, словно бы они уехали давным-давно и вернутся очень нескоро, если вообще когда-нибудь вернутся. Заглянул в щель почтового ящика, но не смог рассмотреть, есть ли на дне какие-нибудь письма.
От досады стукнул ногой в дверь. Соседка по площадке, помню эту брюзгливую стерву, открыла дверь и высунула голову. Смотрит на меня вопросительно. Я не обращаю внимания.
— Их нет дома. Не было пару дней, — говорит она, с подозрением рассматривая мою спортивную сумку, как будто там спрятана взрывчатка.
— Замечательно, — угрюмо бормочу я, в раздражении запрокидывая голову к потолку и надеясь, что это показное отчаяние вынудит её сказать что-нибудь типа: «А я вас знаю. Вы здесь останавливались. Наверное, измучились в дороге, ехали, поди, из самой Шотландии. Заходите, выпьете крепкого чайку и подождёте своих друзей».
Но она говорит только:
— Не-ет… их не было видно дня два, а то и больше.
Сука. Блядство. Ублюдок. Дерьмо.
Они могут быть где угодно. Их вообще может нигде не быть. Они могут вернуться с минуты на минуту. Они могут не вернуться никогда.
Я иду по Хаммерсмит-Бродвей. Несмотря на моё всего лишь трёхмесячное отсутствие, Лондон кажется таким же чужим и незнакомым, какими становятся даже знакомые места, когда из них надолго уезжаешь. Всё кажется копией того, что ты знавал раньше, очень похожей, но в то же время лишённой своих привычных свойств, почти как во сне. Говорят, для того чтобы узнать город, нужно в нём пожить, но чтобы его по-настоящему увидеть, нужно приехать в него впервые. Помню, как мы с Картошкой брели по Принсис-стрит; мы оба терпеть не можем этой гнусной улицы, умерщвляемой туристами и покупателями — двумя бичами современного капитализма. Я смотрел на замок и думал, что для нас это всего-навсего здание в ряду прочих. Он засел у нас в головах точно так же, как «Бритиш Хоум Сторз» или «Вёрджин Рекордс». Мы захаживаем в эти места, когда выставляем магазины. Но когда возвращаешься на вокзал Уэйверли после небольшой отлучки, то всегда думаешь: «Ух, ты, классно!»
Сегодня вся улица кажется немного не в фокусе. Наверно, из-за недосыпания или недотарчивания.
Вывеска у кабака новая, но смысл её старый. Британия. Правь, Британия. Я никогда не чувствовал себя британцем, потому что я им не являюсь. Это уродливая, искусственная нация. Но при этом я никогда по-настоящему не чувствовал себя шотландцем. Храбрая Шотландия, жопа моя, Шотландия-засранка. Мы готовы перегрызть друг дружке горло, только бы завладеть деньжатами какого-нибудь английского аристократа. Я никогда не испытывал никаких ёбаных чувств к другим странам, кроме полного отвращения. Большинство из них нужно упразднить. Замочить всех ебучих паразитов-политиков, которые взбираются на трибуну и торжественно лгут или изрекают фашистские пошлости в костюме и с вкрадчивой улыбочкой.
В афише сказано, что сегодня в закрытом баре состоится вечерина голубых скинхедов. В таком городе, как этот, различные культы и субкультуры дробятся и взаимно оплодотворяются. Здесь свободнее дышится, но не потому, что это Лондон, а потому, что это не Лейт. В отпуске все мы становимся кобелями и шлюхами.
В кабаке я начинаю высматривать хоть одно знакомое лицо. Интерьер и оформление этого места полностью изменились, причём к худшему. Классная паршивая забегаловка, где раньше можно было окатить пивом своих корешков и получить отсос хоть в женском, хоть в мужском туалете, теперь превратилась в пугающую, ассенизированную дыру. Несколько завсегдатаев со строгими, озадаченными лицами и в дешёвой одежонке цепляются за угол стойки, как жертвы кораблекрушения — за плавучие обломки. Яппи оглушительно гогочут. Они чувствуют себя на работе, в офисе, только с бухлом вместе телефонов. Это место предназначалось теперь для сотрудников офисов, которые постепенно захватывали Саутуарк и могли здесь пожрать в любое время дня. Дэйво и Сьюзи никогда бы не стали отвисать в таком бездушном заведении.
Но одного из барменов я, кажется, узнал.
— Сюда заходит Пол Дэвис? — спрашиваю его.
— Ты имеиш в виду Джока, таво цвитнова шызика, што играит за «Арсинал»? — смеётся он.
— Нет, такой высокий ливерпулец. Тёмные вьющиеся волосы, нос как склон для слалома. Его нельзя не заметить.
— А… да, я знаю этва шызика. Дэйва. Хадил с той чувихой, малой такой, чёрныи кароткии волсы. Не, я их уже сто лет не видал. Даж ни знаю, живут ани тут или съехли.
Я выпил пинту пенистой мочи и побазлал с чуваком о его новых клиентах.
— Большая часть этих шызикаф — даж ни нстаящии яппи, — презрительно тычет он в группу костюмов в углу. — В аснавном ёбныи клерки с блистящми задницми или кмиссанеры, каторыи плучают горстку ебучих грашей в нидзелю. Эта фсё адна видимсть, бля. Эти сучата па самыи яйцы в далгах. Расхажывыют па горду, бляць, в драгих кастюмчикх, дзелая вит, што плучают пидзисят кускоф в гот. А у бльшынства из них нет даж пицизначнва жалвнья.
Чувак был, конечно, озлоблён, но кое в чём прав. Конечно, здесь тусовалось гораздо больше всяких мажоров, чем на улице, но эти чуваки втемяшили себе в головы, что нужно делать вид, будто у тебя всё классно, и тогда у тебя на самом деле всё будет классно. И сами себя наебали. В Эдинбурге я знал сидевших на системе торчков, у которых дебет с кредитом сходился гораздо лучше, чем у некоторых здешних супружеских пар, получающих по два жалованья и перезакладывающих своё имущество. Когда-нибудь они допрыгаются. На почте скапливаются целые груды ордеров на изъятие вещей за неплатёж.
Я вернулся на флэт. Никаких следов.
Снова вышла тётка из квартиры напротив:
— Вы их не дождётесь, — голос самодовольный и здорадный. Эта старая манда — сучара самого высшего разряда. Чёрная кошка выскакивает у неё из-под ног на площадку.
— Чота, Чота! Иди сюда, маленькая негодница… — Она хватает кошку и прижимает её к груди, как ребёнка, злобно пялясь на меня, словно я могу причинить какой-либо вред этому мешочку с говном.