— Даже телеги нет! Ну, конечно. Что же мы будем делать?
Тут миссис Милтон подумала, что Уиджери, бесспорно, преданный кавалер, зато Дэнгл куда изобретательнее.
— Я полагаю, — сказала она робко, — если бы спросить мистера Дэнгла…
Вся позолота слетела с Уиджери. И он весьма грубо сказал:
— Черт бы побрал вашего Дэнгла! По-вашему, он еще недостаточно напутал? Гнался за ними, чтобы сказать им, что мы их ищем, а теперь вы хотите, чтобы я спросил его…
Ее прекрасные голубые глаза наполнились слезами. Уиджери тотчас осекся.
— Пойду спрошу Дэнгла, — сказал он только, — если вы этого хотите.
И он зашагал к станции, оставив миссис Милтон посреди дороги под охраной двух мальчишек; в голове у нее, словно припев какой-то баллады, звучало: «Где теперь рыцари доброго старого времени?» Она почувствовала смертельную усталость и вообще была голодной, пыльной, растрепанной — короче говоря, настоящей мученицей.
Не могу без волнения рассказывать о том, как кончился этот день: как беглецы канули в неизвестность; как не было больше поездов; как Ботли холодно, с издевкой взирал на преследователей, отказывая им в средствах передвижения; как поглядывал на них с недоверием хозяин «Цапли»; как на следующий день — в воскресенье — была такая жара, что воротничок Фиппса сморщился, юбки миссис Милтон смялись и безоблачное настроение всей компании испортилось. Дэнгл, с пластырем и синяком над глазом, почувствовал всю смехотворность роли Раненого Рыцаря и, сделав над собой небольшое усилие, отказался от нее. Взаимные обвинения, пожалуй, ни разу не занимали в разговоре главного места, но, как зарницы, то и дело обрамляли его. При этом в глубине души каждый сознавал, что они оказались в нелепом положении. И виновата во всем этом, конечно, была Джесси. Правда, самое худшее, что могло бы придать этому происшествию трагический характер, видимо, не произошло. Просто молодая особа — да что я говорю, еще совсем девочка — вздумала покинуть уютный дом в Сэрбитоне, отвергла радости пребывания в кругу утонченных, интеллигентных людей и сбежала, потащив нас за собой и заставив строить из себя рыцарей и мучиться ревностью друг к другу, и вот теперь, субботним вечером, швырнула нас, словно грязь с колес своего велосипеда, усталых, измученных жарой, в эту отвратительную деревню! И сбежала-то она не во имя Любви и Страсти, что является серьезным оправданием даже в глазах тех, кто это осуждает, а из Каприза, Причуды ради, просто вопреки Здравому Смыслу. Однако с присущим нам тактом мы продолжаем говорить о ней как о заблудшей овечке, принесшей нам столько волнений, и миссис Милтон, подкрепившись едой, по-прежнему выказывает самые возвышенные чувства.
Замечу кстати, что сидела она в плетеном кресле с подушками — единственном удобном кресле во всей комнате, а мы на невероятно жестких, набитых конским волосом стульях, с салфеточками, привязанными к спинкам при помощи лимонно-желтых бантов. Это было как-то не совсем похоже на приятные беседы в Сэрбитоне. Миссис Милтон сидела лицом к открытому окну (ночь была такая спокойная и теплая) и удивительно хорошо выглядела в полумраке, так как мы не зажигали лампы. По голосу ее чувствовалось, что она устала, и, казалось, она даже склонна была винить себя за «Высвобожденную душу». Такой вечер вполне можно было бы запечатлеть в дружеских мемуарах, но тогда он казался довольно скучным.
— Я чувствую, — говорила миссис Милтон, — что это я во всем виновата. Я ушла вперед в своем развитии. Моя первая книга — учтите, я не намерена отказываться ни от одного слова, написанного в ней, — эта книга была неправильно понята и неправильно истолкована.
— Вот именно, — поддакнул Уиджери, стараясь выразить столь горячее сочувствие, чтобы оно было заметно даже в темноте. — Умышленно неправильно истолкована.
— Не говорите так! — взмолилась леди. — Не умышленно. Я стараюсь думать, что критики — люди честные, по-своему, конечно. Но сейчас я имела в виду не критиков. Я хотела сказать, что она… — И миссис Милтон выжидающе умолкла.
— Вполне возможно, — сказал Дэнтл, рассматривая свой пластырь.
— Я пишу книгу и излагаю свои мысли. Я хочу, чтобы люди думали так, как я советую, а вовсе не поступали. Это и значит учить. Только я свое учение преподношу в форме рассказа. Я хочу учить новым Идеям, новым Истинам, распространять новые Взгляды. Затем, когда Взгляды распространятся, тогда и в жизни начнутся изменения. А сейчас — безумие бросать вызов существующему порядку. Бернард Шоу, как вам известно, объяснял это применительно к социализму. Все мы знаем, что надо своим трудом зарабатывать то, что потребляешь, — это правильно, а вот жить на проценты с капитала — неправильно. Но пока нас еще слишком мало, чтобы начать такую жизнь. Это должны сделать Те, Другие…
— Совершенно верно, — сказал Уиджери. — Те, Другие… Они должны начать первыми.
— А пока вы должны заниматься своим банком…
— Если я не буду, то будет кто-нибудь другой.
— Ну, а я живу на деньги, которые приносит лосьон мистера Милтона, и тем временем стараюсь завоевать себе место в литературе.
— Стараетесь! — воскликнул Фиппс. — Вы уже завоевали его.
— А это немало, — добавил Дэнгл.
— Вы так добры ко мне. Но в данном случае… Конечно, Джорджина Гриффитс в моей книге живет одна в Париже и учится жизни, и у нее в гостях бывают мужчины, но ведь ей уже больше двадцати одного года.
— А Джесси только восемнадцать, и к тому же она еще совсем дитя, — сказал Дэнгл.
— Ну, конечно, тут все иначе. Такой ребенок! Это совсем не то, что взрослая женщина. И Джорджина Гриффитс никогда не рисовалась своей свободой — она же не разъезжала на велосипеде по городам и деревням. Да еще в нашей стране! Где все так придирчивы! Только вообразите себе — спать вне дома. Это же ужасно. Если это станет известно, она погибла.
— Погибла, — сказал Уиджери.
— Никто не женится на такой девушке, — сказал Фиппс.
— Это надо скрыть, — сказал Дэнгл.
— Я всегда считала, что каждый человек, каждая жизнь — это особый случай. И людей надо судить в связи с теми обстоятельствами, в которых они находятся. Не может быть общих правил…
— Я часто убеждался в том, как это верно, — сказал Уиджери.
— Таково правило, которого я придерживаюсь. Конечно, мои книги…
— Это — другое дело, совсем другое дело, — сказал Дэнгл. — В романе речь идет о типичных случаях.
— А жизнь не типична, — чрезвычайно глубокомысленно изрек Уиджери.
Тут Фиппс неожиданно для себя вдруг зевнул, и сам больше всех был этим шокирован и потрясен. Слабость эта оказалась заразительной, и собравшиеся, как вы легко можете понять, разговаривали уже вяло и вскоре под разными предлогами разошлись. Но не для того, чтобы тотчас лечь спать. Дэнгл, оставшись один, начал с безграничным отвращением рассматривать свой потемневший глаз, потому что, несмотря на свою энергию, он был большой любитель порядка. Вся эта история — уже приближавшаяся к развязке — оказалась ужасно хлопотной. А возвращение в Фархэм сулило новые неприятности. Фиппс некоторое время сидел на кровати, с не меньшим отвращением изучая воротничок, который еще сутки назад он считал бы совершенно неприличным надеть в воскресенье. Миссис Милтон размышляла о том, что и крупные, толстые люди с по-собачьи преданными глазами тоже смертны, а Уиджери чувствовал себя несчастным, потому что был так груб с нею на станции и особенно потому, что до сих пор не был уверен в своей победе над Дэнглом. И все четверо, будучи склонны придавать большое значение внешним обстоятельствам, терзались мыслью о завтрашней встрече с язвительным и недоверчивым Ботли, а потом с насмешливым Лондоном и строящим разные догадки Сэрбитоном. В самом ли деле они вели себя нелепо? Если нет, то откуда у них у всех это чувство досады и стыда?
22. Мистер Хупдрайвер — странствующий рыцарь
Как сказал мистер Дэнгл, он оставил беглецов на обочине дороги примерно в двух милях от Ботли. До появления мистера Дэнтла мистер Хупдрайвер с превеликим интересом узнал, что у простых придорожных цветов есть названия — лютики, незабудки, иван-чай, иван-да-марья — причем, порою презабавные. Но, к счастью, фантазия выручила его и тут.