* * *
Зеленым миражом колебались, плыли у горизонта дальние перелески, охваченные голубоватым маревом. В душистой теплыни недвижимо висели листья осинок. Воздух наполнен густым запахом цветов и земляники. Далеко просматривалось тонкоствольное редколесье, и где-то в нем стонала, жалуясь на судьбу, голубка-горлинка, птица полудня.
– Еще не спите, Дьяконский? – спросил комиссар, стоявший у тарантаса, опершись на его крыло. – Танки идут. Много. Впервые за это время вижу такую организованную часть. Приятно взглянуть.
Виктор лениво повернулся на другой бок, чуть приподнялся на локте. С востока, по дороге от города Столбцы быстро двигалась колонна серых от пыли, низких, тяжелых машин.
– Наверно, эшелоном из тыла подбросили, – предположил Коротилов.
Передние танки скрылись в ложбине возле ручья и скоро появились совсем близко, шли на подъем, надрывно гудя моторами, приземистые, широкогрудые, с короткими, толстыми стволами пушек. Сверкали на солнце отшлифованные траки гусениц.
– Новые какие-то, я не видел таких, – сказал Дьяконский, садясь.
Головной танк с разгону наехал на черный «газик», стоявший на обочине, ударил его. «Газик», как спичечная коробка, отлетел в сторону, опрокинулся вверх колесами.
– Ослеп он, мать его…
– Немцы! – прохрипел комиссар, пальцы его царапали, рвали застегнутую кобуру нагана.
Танки ударили из пулеметов, будто десятки швейных машин заработали сразу. Из кургузых стволов пушек выплеснулось пламя, в хуторе взметнулись разрывы. Крайний дом накренился на один бок, осел и вдруг рассыпался, осталась стоять среди обломков печь с трубой.
Коротилов, волоча ногу, пятился к лесу, стреляя по танкам из нагана. Виктор, подбегая к комиссару, видел: один танк отделился от колонны, пошел прямо к ним. Дьяконский, как ребенка, сгреб комиссара в охапку, поднял, побежал, не чувствуя веса, и только одно слово билось у него в голове: «Полина!», «Полина!», «Полина!»
Не оглядываясь, лавировал между деревьями, слыша, как щелкают по стволам пули. Что-то трещало и ломалось за спиной. Чудилось – танк напрямик лезет за ним, круша тонкие осинки. Виктор припустил, что есть мочи. От напряжения зашлось сердце. Трудно стало дышать, свинцом налились ноги. Обессилев, уронил комиссара на землю и сам упал на него, закрыв глаза. Сейчас обрушится на спину страшное, черное. И тогда – конец!
Коротилов заворочался, бормоча что-то. Прикоснулся рукой к лицу Виктора. Дьяконский вскинул голову, оглянулся: сзади стояли деревья и ничего больше не было видно. Гул, треск и стрельба отдалились.
Где-то совсем близко ворковала, тоскуя о своем, горлинка, будто ничего не произошло, ничего не случилось, и воркование ее подействовало на Виктора успокаивающе.
– Полина там, – сказал он.
– Скорее! Пойдем! – поднялся комиссар, морщась от боли. – Помоги мне!
Оказалось, что убежал Виктор в лес далеко, просто невероятно было, как он донес сюда комиссара. В другое время не одолел бы с такой ношей и полпути. Обратно они шли минут десять, шли медленно. Дьяконский помогал комиссару.
Когда добрались до опушки, дорога была пуста. Танки отправились дальше. Походя, не останавливаясь, разбили они в хуторе автомашины, постреляли из пулеметов красноармейцев на улице и подожгли несколько построек.
Тарантас стоял на месте. Над погасшим костром торчали палки-рогульки, а возле костра лежал на земле конь, от головы до хвоста прошитый дырочками пулеметной очереди. Дальше вдоль опушки валялись колеса, доски и ящики – остатки стоявших тут армейских повозок. Сотни раскатившихся консервных банок блестели в траве.
Все это Виктор увидел на бегу; опередив комиссара, он торопился к ручью, куда ушла Полина. Коротилов ковылял сзади.
Он узнал ее издали, узнал по серому халату и розовой косынке, которую в Барановичах дала ей в дорогу хозяйка. Полина лежала ничком и показалась ему очень маленькой, очень короткой.
– Полина! Поля! – кричал он, подбегая, и вдруг запнулся, качнулся назад, вскинув, будто защищаясь, руку к глазам.
Она была не вся. Он видел лишь верхнюю часть туловища, голову, плечи. А ниже пояса – ничего: только что-то красное, сплющенное, смешанное с землей. Из уцелевшей части спины на палец торчала белая кость позвоночника.
Танк проехал по ней, гусеницей разрезал пополам. Виктор смотрел, и все плыло у него в глазах. Он чувствовал, что вот-вот потеряет сознание, но не мог отвести взгляд. Коротилов взял его за плечи, повернул спиной, подтолкнул. Виктор подчинялся безвольно, ничего не думая, в голове стоял звон, и что-то тупо болело в затылке.
…Полковой комиссар, сняв фуражку, долго сидел возле Полины. Теплый ветерок шевелил его седые волосы. Он был старый солдат и многое видел. Он поискал, не осталось ли на ней бумаг или документов.
Положив сухую, маленькую ладонь с узловатыми пальцами на холодный, белый лоб женщины, комиссар думал, что и он виноват в ее смерти, виноват в том, что немцы зашли так далеко. Старый коммунист, он привык отвечать за все, не сваливать на других и всегда, если случалось плохое, искал, а в чем же тут заключается его вина, чего недосмотрел, недоделал он сам…
Теперь оставалось только похоронить Полину. Похоронить и запомнить все виденное и слышанное в эти последние дни. Страшное нельзя забывать, хотя бы для того, чтобы не допустить повторения.
* * *
Ровно в четырнадцать часов немцы прекратили стрельбу. В северной части крепости торопливо достучал ленту запоздавший пулемет. Стало тихо.
– Перерыв, – весело сказал Кулибаба. – Точность, как на аптечных весах. Они теперь обедать начнут, а для нас опять концерт устроят. Что же они заведут сегодня?
– Заведут, будь спокоен, – буркнул сержант-пограничник.
– Романсы бы. Я их очень люблю.
– Будут тебе романсы. И с барабаном…
Сержант не договорил. Из многочисленных репродукторов, спрятанных немцами среди развалин, раздался громкий хрип, отчетливое шипение иголки по пластинке. Задорный женский голос запел:
От обиды чуть не плачу,
У меня в груди вулкан.
Он сказал мне – кукарача.
Это значит тар-р-ракан!
Последнее слово звучало особенно явственно; многократно усиленное, оно раскатывалось и повторялось в затихшей крепости.
– И где они, черти вертлявые, такие пластинки достают, – заговорил Фокин. – Ну, крутили бы свои марши, фанфары с флейтой. А то ведь такие подбирают, которые у нас на танцах да на вечерах заводили. Аж сердце щемит.
– Фашист как раз в это яблочко и метит, – мрачно ответил пограничник. – На нервы бьет. Чтобы ты разнюнился, поднял лапки и пошел к ним: ах простите-извините, я еще жить хочу и сладкую музыку слушать.
– Лабух на такого червяка не клюнет. Мы сами с усами, сами дуть можем. Хоть сыграю? – подмигнул Сашка, берясь за трубу.
– А, брось, дай ушам отдохнуть.
Они сидели втроем на куче битого щебня в том же самом каземате, у того же самого окна, где собрались в первый день войны. Привязались они к этому месту. Уже и потолок над ними был давно разбит, и стена рухнула в двух местах, и окно было теперь не окном, а просто круглой дырой, по краям которой зубцами торчали обитые белесые кирпичи. Много раз уходили они отсюда в подвал, отсиживаться при бомбежке, участвовали в контратаках; но всякий раз возвращались на старое место. Им везло. Уже все бойцы, оборонявшие вместе с ними этот каземат, были или убиты, или ранены, только их троих пощадили осколки и пули. Они были тут «старожилами», командир, возглавлявший этот участок, знал их в лицо и каждый раз, проходя, спрашивал: «Ну, святая троица, все целы?» – «Все!» – «Значит, живем!»
Их сдружило не только общее место в бою. В казарм держали оборону главным образом красноармейцы 84-го полка со своими командирами, со своими старшинами, которые заботились о еде и патронах. А они первое время чувствовали себя чужаками, хотя их тоже причислили к какому-то взводу.