На восточной стороне неба разгоралась ярко-красная заря, чужая и холодная. Морозный воздух и свет наступающего дня подействовали на Гейнца отрезвляюще. Вскоре он даже упрекнул себя за то, что поддался слабости, без пользы взвинчивал свои нервы. В сущности все обстояло не так уж плохо. И если удастся получить две-три свежие дивизии для создания оперативного резерва, то можно будет избежать неприятных случайностей.
Гудериан уже сел в машину, когда подъехавший офицер связи вручил ему пакет с красной печатью. В пакете оказался текст приказа, полученного из Ставки по радио, и записка подполковника Либенштейна, запрашивающего, что предпринять.
Гитлер требовал от Гудериана выделить из состава армии подвижные батальоны – танки с мотопехотой – и бросить их вперед, в тыл русских, чтобы захватить и удержать в целости мосты через Оку.
Гейнц скомкал приказ и сунул его в карман шинели. Он даже не рассердился. В последнее время он получал слишком много невыполнимых приказов. Ни Гитлер, ни генералы его свиты не бывали на Восточном фронте и не представляли себе, что происходит здесь. Подвижные батальоны! Два месяца назад Гейнц и сам поступил бы так же. Он знал, когда и что надо делать. Но о каких батальонах могла идти сейчас речь, если он не имел возможности снять с фронта роту пехоты или десяток танков?
Лучше всего было не вступать в спор и оставить пока этот приказ без ответа.
* * *
Некто Кислицын, человек в черном, пальто и в кожаной кепке, тот самый, что прибыл в Одуев вместе с немцами, открыл в помещении универмага свой магазин. Все лучшее, что оказалось на складах и в торговых точках райпотребсоюза, начиная от велосипедов и кончая детским бельем, забрали себе немцы из комендатуры. Остатки подобрал Кислицын. Торговал он скобяным товаром, красками, школьными пеналами, ночными горшками, березовыми вениками, гвоздями и топорищами. Оккупационных марок и пфеннигов у населения еще не имелось, поэтому Кислицын принимал советские деньги. Но особенно охотно брал натурой: салом, мясом, картошкой. Не брезговал и самогоном.
О Кислицыне говорили разное. Одни утверждали, что он раскулаченный и бежал с Соловков. Другие передавали якобы достоверный слух: до войны он заведовал сберкассой на Смоленщине, а с приближением фронта хапанул кругленькую сумму и переметнулся к фашистам. Как бы там ни было, но Кислицын являлся правой рукой коменданта, который назначил его начальником районной полиции. Боялись его не меньше, чем немцев.
На открытии магазина присутствовал представитель комендатуры, малорослый остролицый унтер-офицер с хитрыми глазами, и старичок бургомистр, местный бухгалтер, покладистый человек, назначенный на эту должность потому, что знал немецкий язык, и еще потому, что не нашлось никого другого. Унтер-офицер произнес речь. Бургомистр, стесняясь, то и дело протирая пенсне, переводил. Представитель комендатуры заявил, что немцы – нация коммерческая. Всем, кто хочет сотрудничать с новым порядком, разрешается торговать и покупать. А кто не хочет сотрудничать, тем будет плохо.
В ответ раздались жидкие хлопки. Аплодировали бургомистр, сам Кислицын и несколько его подручных.
Новоявленный купец вручил унтер-офицеру подарок: ведерный тульский самовар, пузатый и громоздкий. Унтер пошел в комендатуру. За мим почтительно следовал солдат с винтовкой через плечо и с самоваром в вытянутых руках. Из толпы, собравшейся возле магазина, кто-то свистнул им вслед. Немцы не оглянулись, а Кислицын выругался матерно и погрозил кулаком.
Бойкая торговля продолжалась два дня. Жители раскупили все замки, задвижки и крючки. Больше никто ничего не брал. Приказчики от безделья резались в карты. Изредка заходил к ним вечно пьяный Мирошников, искал хоть какого-нибудь общества.
– Июды! – целился он в приказчиков грязным указательным пальцем. – Июды Троцкие, вот вы кто! За тридцать сребреников продались!
Приказчики на алкоголика не обижались, не принимали его всерьез, считали чокнутым и рады были развлечься.
– А сам ты кто? Лучше нас, что ли?
– Свинья, вот кто. А вы июды! Дайте мне пять ипонских патронов, всех стрелять буду!
Успокоившись, Мирошников засыпал на полу возле прилавка.
В городе несколько дней стоял стук молотков, будто в каждом доме поселилась дюжина дятлов. На всех дверях появились запоры. Наивно это было. Ни закрытые днем и ночью ставни, ни многочисленные задвижки и засовы не могли спасти от главной беды – от немцев. Но людям нужна была хотя бы иллюзия безопасности.
Рушились все привычные, незыблемые, казалось, основы. Человеческая жизнь не охранялась никакими законами. Немецкий часовой застрелил глухого старика, вышедшего за водой в семь часов вечера. Старик трое суток валялся на снегу, родные боялись подобрать его. Проезжавшие через город солдаты затащили в машину девушку, изнасиловали ее и высадили километрах в десяти от Одуева. Девушка повесилась возле дороги.
Немецкие солдаты, побывавшие в боях и видевшие смерть своих товарищей, знали, что и они могут погибнуть в любой день. Они спешили получить больше удовольствий. Частое соприкосновение со смертью обесценило в их глазах чужую жизнь.
Население города ничем не было защищено от любых прихотей немцев. Нельзя было сопротивляться, некуда жаловаться. Каждый час мог принести беду страшную и непоправимую. Люди измучились беспрестанным ожиданием этой беды.
И днем и ночью тихо было в Одуеве, как на большом кладбище. Не слышно ни голосов, ни лая собак. Улицы занесло глубоким снегом, и только возле заборов робко вихляли жиденькие тропинки.
Среди ночи Славку разбудил странный крик. Он вскочил на кровати, прислушался. Крик повторился, и даже не крик, а мучительный, наполненный болью, стон. Громко заплакала за стеной Людмилка. Неразборчиво забубнил бабушкин голос.
Славка быстро оделся, сунул босые ноги в валенки. Во всем доме было темно, лишь в комнате Ольги горела лампа. Стоны неслись оттуда.
– Слава! Слава! – звала его мать.
С порога увидел он красное, лоснящееся лицо Ольги. Она, в ночной рубашке, лежала на боку, вытянув левую ногу, обхватив руками правое колено, прижимая его к непомерно вздутому животу. Голова ее металась на подушке, по телу пробегали длинные судороги, она вся будто бы извивалась. Славка отвернулся. Ольга за его спиной низко и глухо стонала, он слышал, как скрипят ее зубы. Это было так страшно, что на него напала какая-то оторопь.
– К доктору беги! Проси! Умоляй! – со слезами крикнула мать. – Несчастье-то какое! Беги, слышишь!
– Не-е-ет! Не-е-е-т, – простонала Ольга и позвала его: – Слава, сюда…
Он подошел. Теперь Ольга лежала вытянувшись, и от этого живот казался еще более огромным и ужасным. Лихорадочно и сухо, будто фосфоресцируя, блестели ее глаза. Славка с жалостью смотрел на багровое, покрытое испариной лицо, на почерневшие губы. Между ними тяжело ворочался большой, будто распухший, язык.
– Не ходи. Нельзя, – прерывисто говорила она, сжимая его руку горячей и мокрой рукой. – Нельзя. Убьют. Я сама…
Улыбнулась через силу, подбородком показала на дверь. У Славки выступили слезы. Он погладил ее плечо и попятился…
– Бабушка, милая, не помрет она? – кинулся Славка к Марфе Ивановне, разжигавшей на кухне примус.
– И-и-и, парень, если бы помирали от этого, земля бы голой стала.
– Кричит ведь!
– Все кричат, такая уж доля бабья.
Антонина Николаевна выбежала из комнаты, испуганно вцепилась в Славкин рукав.
– Не ходи! – Сгоряча я! Забыла все! Доктор ведь возле самой комендатуры живет!
– Знаю, – упрямо нагнул голову Славка. – А Оля как же?
– Какой еще доктор! – всполошилась Марфа Ивановна. – Рехнулся ты! К Анисье-повитухе беги, тут близко.
– Сыночек, осторожно!
– Я мигом! – схватил Славка пальто.
На улице морозно и ясно. Застыли на снегу синие тени. Славка бежал бесшумно, как кошка. Легко прыгал через плетни, крался через чужие дворы. Таким напряженным, собранным не чувствовал себя никогда. Всем существом угадывал, что опасности вблизи нет. Патруль сюда не заходит. Не нарваться бы только на случайных немцев, остановившихся ночевать. Но даже зная, что опасность рядом, он все равно пошел бы ради Ольги, ради какого-то не известного еще, нового человека. Он понимал это и был горд собой.