– Иван, не спишь ты?
– Лежу, – неохотно ответил тот.
– Кашель забил. От махры, что ли? Кресало дай мне.
Долго высекал искру, тяжело, с присвистом дыша. Курил сидя, часто сплевывая. Спросил негромко:
– Слышь, Иван, чего это он так, командир-то? Сам себя, это точно. Гимнастерку опалил – в упор стрелял.
– Не нашего ума дело.
– Это верно, а все-таки… Как-то не по себе мне… Которые убитые, тех я ничего… А вот когда человек сам кончит, тогда жутковато…
Ивана раздражала эта непривычная болтливость Брагина. Никто не тянет его за язык говорить о покойнике среди ночи, да еще когда труп рядом.
– Спи, – буркнул Иван. – Дай-ка, цигарку досмолю. Отдыхать надо. Утром фаетон тебе не подадут, на своих двоих топать придется.
– Что-то меня то в холод, то в жар…
– Плащ-палаткой моей накинься. И не ворочайся ты, Дорофеич, за ради всего святого. Земля под тобой ходуном ходит, а уж синяков ты мне на спину набил бессчетно.
– Тебе набьешь, дуб сушеный, – проворчал Брагин, устраиваясь. Кашлянул еще раза три, притиснулся ближе и вскоре задышал ровно, обдавая шею Ивана горячим дыханием.
Наутро они съели последние два сухаря, запивая их кипятком. Подняли самодельные носилки с телом полковника и тронулись в путь. Шли на восток, ориентируясь по мху на стволах деревьев. Брагина мучил кашель.
Тело Ермакова за ночь будто еще больше потяжелело. Шинель, которой он был прикрыт, то и дело соскальзывала с него, открывая желтое лицо.
– Ну куда мы его, такого бугая, тянем?! – взмолился мокрый от пота Брагин. – Сил моих больше нету… От своих мы все равно отбились. А ему теперь безразлично где лежать, земля везде одинаковая.
Иван не стал спорить. Отыскал место поприметней, на перекрестке двух просек, возле векового дуба. Залез на дерево, осмотрелся. С трех сторон сплошняком тянулся черный массив леса, и только на востоке он редел, скатываясь по пологому спуску к реке. Дальше виднелось большое поле, надвое разрезанное дорогой, а за полем – серые крыши деревни. Иван решил узнать ее название, чтобы точно запомнить, где похоронен Степан Степанович.
– Ни к чему все это, – сказал Брагин, рубивший пехотной лопаткой твердую землю. – Хоть бы бумаги его до своих донести, и то хорошо.
– А может, детишки взглянуть приедут.
– Ха, нашел время о чужих детях думать. Выберемся ли еще сами отсюда, вот вопрос.
– Ничего, – сказал Иван. – Сами мы как-нибудь.
Яму вырыли неглубокую. Очень уж неподатливой была заклекшая, опутанная жилами корней, земля. Иван вытащил из пилотки иголку, крупными стежками заметал порванную на груди Ермакова гимнастерку, застегнул на все пуговицы. Расчесал свалявшиеся волосы. В могилу настелили листвы. Сверху накрыли его шинелью.
– Ну вот, успокоился человек, – тихо сказал Иван. – Прости нас, Степан Степанович, ежели чего не так… Сам понимаешь, время военное… Прости, значит. – И бросил на него первую горсть холодной земли.
Сверху завалили могилу камнями, чтобы не разрыл ее хищный зверь. Брагин предложил дать тройной салют из винтовок, но Иван воспротивился:
– Неча патроны жечь, у нас сзади двуколка не едет. Мы по Степану Степановичу другие поминки устроим…
Лопатой сделал Иван на стволе дуба зарубку, и пошел, ссутулясь, низко натянув на уши пилотку. Брагин побрел за ним, грузно переставляя ноги. Чувствовал себя скверно. Небывалая накатилась на него слабость, горела голова, все время хотелось пить. Никогда раньше не знал Егор Дорофеевич никакой хворобы, гордился могучим своим сложением. И, видно, здорово ослаб он в последние дни, если сумела прицепиться к нему болезнь.
– Погоди, умучился я, – попросил Брагин.
Посидели, покурили. Иван навьючил на себя вещевой мешок товарища, его винтовку и плащ-палатку. Но и налегке Егор Дорофеевич шел еле-еле. Покачивался из стороны в сторону, многопудовой тяжестью наваливался на твердое плечо Ивана.
Только в сумерках добрались они до края леса. Разворошили копну. Брагин не лег – упал, как подкошенный. Дышал через рот, с хрипом. Веяло от него жаром.
– В деревню надо тебя, Дорофеич. Фершалу показать.
– Нельзя, Иван, – тяжело ворочался во рту Брагина покрытый белым налетом язык. – Неровен час на немца нарвемся. Прикончат они меня. Тебе так-сяк, а мне невозможно.
– А я-то – не русский, что ли? – с обидой спросил Иван.
– Рядовой ты… А у меня партийный билет в кармане. И волосы длинные, за политработника посчитают.
– Волосы я тебе бритвой срежу, а билет в подкладку зашью.
– Нет, – мотнул головой Брагин. – Попить бы мне, Ваня. Нутро сжигает.
Всю ночь Егор Дорофеевич метался, в беспамятстве раскидывал могучими руками сено. Всю ночь не спал Иван, сидя рядом, кутая его плащ-палаткой, чтобы не застудился еще сильнее. Утром заставил Брагина выпить кипятку, сказал решительно:
– Ты лежи, а я в село. Поищу там добрых людей. А то загнешься, как бог свят.
Брагин, пытаясь подняться, искал его невидящими мутными глазами.
– Ты вернись… Поскорей вернись…
Иван закинул за спину винтовку и зашагал вдоль опушки. Подобравшись к деревне, долго смотрел из кустов. Вроде все было спокойно. Изредка и без злобы тявкали собаки. То баба выйдет на улицу с коромыслом, то стайкой пробегут ребятишки.
Облюбовал крайнюю избу, огород которой подходил прямо к кустарнику. Изба была большая, но старая, с почерневшими бревнами. Крыша покрыта дранкой, во многих местах прохудилась, залатана кусками толя и ржавого листового железа.
В огороде работала женщина, перебирала картошку, складывала в плетеную корзину. Иван пополз, волоча за собой винтовку, прижимаясь к плетню. Женщина выпрямилась. Рослая, широкоплечая, в мужских сапогах, она стояла на ветру в расстегнутом, не сходившемся на высокой груди ватнике. Широкий подол юбки хлестал по ногам. Без особого усилия подняла корзину картошки, понесла в дом. «Крепкая баба, – одобрительно подумал Иван. – Очень даже подходящая для хозяйства».
На улице играли ребята. Иван лежал, дожидаясь, когда они скроются. Не хотел, чтобы его видели. Женщина вышла из дома. С крыльца сказала что-то в комнату и захлопнула дверь. Спустилась по ступенькам, поправила платок и присела за углом. Иван сконфуженно отвернулся. «Тьфу, черт! Заметит меня баба, чего подумает…»
Он не смотрел на нее минуты две, а когда глянул, женщина уже снова перебирала картошку.
– Гражданочка! – позвал Иван. – Эй, гражданочка!
Она не удивилась, будто ждала, что ее позовут. Подошла к плетню и остановилась, по-мужицки расставив ноги. С презрительным прищуром глядела на грязного, распластавшегося на земле Ивана, спросила громко:
– Чего тебе?
– Тс-с-с!
– Не шипи, тут чужих нету.
– В избу бы мне.
– Много чести всяких бегунов в хату водить. Хватит на брюхе-то елозить, вояка. Вставай, что ли!
Говорила она грубо, глаза сердито поблескивали под черными, будто ветром разлохмаченными бровями.
– Жрать, что ли, хочешь? – спросила она, направляясь к дому.
– И это тоже, – ответил Иван. – А ты чего неласковая такая? Или с левой ноги встала? – попробовал пошутить он.
– Тебя это не касаемо. Много вас тут шляется, оборванцев всяких. Тоже мне солдаты, – перед немцем в штаны наклали. Тут вы горазды по чужим погребам воевать… Иди-ка вон в хлев, вынесу тебе стал быть пару картошек, и скатертью дорога.
– Зря ты, бабочка, на наш счет прокатываешься, – сказал Иван, остановившись и вскинув на плечо винтовку. – И нечего меня в хлев водить. Я к тебе не за милостыней пришел, а потому как все мои товарищи полегли в честном бою и мне сейчас без гражданского населения не обойтись. Кланяться тебе я не буду, ты мне скажи только, немцы у вас есть?
– Нету. На том берегу проезжали вчерась, а у нас тут мост разрушен.
– Бывай.
Иван повернулся и через покосившиеся воротца вышел на улицу. Туже подтянул ремень. Подумал досадливо, что утром надо было побриться и почиститься: чай не дезертир, не беглец какой, а регулярный боец Красной Армии. Хоть и обиделся он на эту бабу, но в глубине души понимал ее. Что у нее, казенная, что ли, жратва-то? Впереди зима, самой жить надо.