Ущелье в горах Киргизского Алатау, 1957 г.
***
Е.
За расточительность в какой-то час
Мы платим поздней горькою заботой.
Наш долг по беспощаднейшему счёту
Жизнь одиночеством взимает с нас.
Судьба нам предназначила в удел
Мучительный, счастливый плен Эрота.
Я каждый миг сносил, как пчёлы в соты,
Чтоб мёд воспоминаний загустел.
Со щедростью слепой и неразумной
Развеяли мы счастье на ветру.
И есть ли смысл в той полуправде умной,
Что в поздний час пришлась нам ко двору?
Январь 1962 г.
(Эти стихи, вероятно, посвящены Елене Лютц, в дальнейшем посвящение было почему-то и стихи печатались без него — Н.Ч.).
6.
Вот так и жизнь — суровая, простая —
Лишь озаренная сияньем слов.
Как синий дым восходит, ввысь и тает
В безмолвии осенних, вечеров.
18/ II 62 г.
Из письма Виктору (Мамченко, в Париж — Н.Ч.)
… Вообще как-то загрустил я в последнее время с литературными делами моими. Стал собирать свои стихи. Кое-что начисто забыл, ну, а то, что переписал в тетради — обречено лежать под спудом и бесследно исчезнуть со мной вместе или тотчас же после меня.
Без следа! Без надежды на отклик и встречу.
Помнишь рассказ Андреева (Леонида) о писателе, умирающем от расширения сердца и о его книге, которая пошла на обертку селедок. Но, ведь, она все-таки прошла через типографский станок! Я плачу за свою беспечность. Все не хотел спешить, не хотел торопиться. Успею, мол! Ты умнее и счастливее меня — у тебя 5 книг!
А мне, ведь, и читать-то некому. Просить, никто не проект, а сам никогда не навязывался.
Часто возвращаются ко мне виденные мною «видения мира».
…Прохладный вечер ясен и глубок.
Синеет дым над островерхой крышей.
Большие птицы, знающие срок,
Летит на юг. Протяжный крик их слышен.
Когда-нибудь, устав от перемен,
Затягиваясь крепкой папиросой,
Я вспомню плющ, средневековых стен
И синий дым над этой крышей острой.
Простой закат, зубчатый небосклон
И городок с вечерними огнями,
И заунывный сумеречный звон
«Ангелюса» над сонными веками.
И еще
…Синий дым над острою крышей,
В том же зале топят камин.
Так же четко и резко слышен
Каждый звук вечерних долин.
***
Осенним холодным пламенем
Охвачено небо кругом…
Крест над озером — мшистый, каменный,
Стертая надпись на нем.
***
И над темной зеленью сада
Потухнет осенний закат…
Все это конкретные образы навсегда, живые и запечатленные в памяти. В частности это — Chatelu renard (?). Эти видения милой Франции на всю жизнь заполнили душу, но все же не вытеснили из нее целый сонм и других видений.
И вот последнее, самое короткое мое стихотворение:
Вот так и жизнь. Суровая, простая,
Лишь озарённая сияньем слов,
Как синий дым восходит ввысь и тает
В безмолвии осенних вечеров.
Иногда, и часто очень, гложет сомнение — и впрямь — все написанное ничего не стоящая чепуха, никакая жизнь в них не отражена.
Но вот на днях в руки попались сборники наших алма-атинских столпов — Кривощекова, Снегина. Товарищи не только признанные, но и руководящие — у кормила и в Союзе писателей, и в редакции «Простора». После чтения подумалось: у простачка, естественно, все легко и просто. Но через какую глубину и сложность должен пройти подлинный поэт, чтобы выстрадать и заслужить право на подлинную, глубинную, прозрачную простоту.
Кто же из них тронут вечностью? Кому нужна вся эта жалкая белиберда?
И чтобы проверить себя, снял с полки Блока, Ахматову, Тютчева, Лермонтова, Багрицкого, Светлова, Анненского и между прочим Тебя.
И сказал: нет, брат, врешь! Не обманешь! Поэзия есть поэзия и она нужна человеку, как воздух.
А Кривощекова и Снегина и иже с ними, имя им легион — извините!
Вероятно, глубокое мое несчастье, при всей моей страшной неуемной жадности к жизни, к современности, скажу без жеманства, с моей верой в добро, в доброту, в человека (ух, как это трудно!) и его будущее, с моей настырной жаждой человечности — не умею я публицистически (с маху) реагировать на жизнь, на современность. Ничего не выходит, хотя очень чувствую — извини за высокий стиль — величавую и трагическую (очень, очень) поступь наших дней. И, вероятно (дай Бог), никогда не преодолею отвращения к казенным словам и к скользкой полуправде. Вот почему мне всегда казалось, что искусство, чтобы быть подлинным искусством, должно быть предельно правдивым, честным и искренним. Точнее — таким должен быть художник.
Ну, и как аксиома — свободным от всяких нянек.
Это банальный образ, но действительно нужно писать не чернилами, а собственной кровью.
Есть у меня в жизни, теперь, еще одна большая и светлая радость — наши советские ребята. Я не особенно люблю совсем маленьких детей — это еще всего лишь человеческие детеныши, существа почти безумные, часто со злыми и хитрыми инстинктами. Мне не свойственно ни сюсюканье, ни умиленье при их созерцании. Есть трудный, какой-то переходный возраст от 14 до 17 примерно, здесь грязь жизни уже начинает прилипать, а то и притягивает к себе — самоуверенность, порой наглость, цинизм, рукоблудие, повышенный интерес к похабщине и т. д.
Но есть прелестный возраст 9-12 лет. Это те прекрасно чистые, прозрачные цветы, которые с такой жадностью тянутся к солнцу, к свету, к добру. Вероятно, никогда не бывают так ярки, так впечатляющи восприятия, уже социальные, разумные, мира и бытия, как в этом возрасте.
И как взрослые ответственны за этот возраст. Как легко на всю жизнь искалечить ребенка грубостью, глупостью и т. д., толкнуть его к злому и низкому или наоборот прочным фундаментом заложить в него прекрасное.
Помнишь, Достоевского — князь Мышкин. Вопрос с Достоевским, конечно, очень сложный. Но как хорошо показано, как Мышкин со своей детской и чистой душой пробудил в детских душах доброе и высокое. (Нужно перечитать). И я почему-то глубоко верю, что если в эти, раскрытые миру сердца, заложат доброе и высокое — оно прорастет и пустит в человеке глубокие корни. И знаешь, Виктор, я думаю, что это делают и должны делать поэты. Не зря же эта толстая тетрадь, переписанная крупным, старательным детским почерком — полетела сегодня в мое окно. Ведь в нее было переписано любимое. Значит, это прекрасное уже тронуло, уже овладело детской душой. Да, ты еще не знаешь, что это за тетрадь? На днях был, вероятно, самый трогательный день моего рождения. Вот уж около двух недель я дома — врачи уложили в постель. Никто, конечно, из родственников (включая и сына) не вспомнил об этой дате. Я и не напоминал. Но утром в мою, открытую всю зиму, форточку полетел пакет. Большая общая тетрадь и на ней наклеена открытка — заяц несет огромный букет, за ним летят птицы и насекомые и надпись: «С днем рождения!»