Второй час пополудни. Дождь перестал, и все ушли из дому.
Всего лишь несколько часов автомобильной езды, — навстречу летел мокрый асфальт, темные и сырые леса то подступали к дороге, то уходили за зеленые косогоры, среди болот и лугов блестели разлившиеся речки, — всего лишь четыре часа пути, и я опять в этой покойной светлой горнице. Два ее окна смотрят на юг, а третье на запад. Недавно покрашенный пол отражает свет. Белая с голубым узором изразцовая лежанка выглядит затейливой рядом с простыми бревенчатыми стенами.
Я не был здесь почти год, если не считать короткого наезда зимой, когда мы с моим приятелем Андреем Владимировичем, мелиоратором, были в Райгороде и на часок заглянули к Наталье Кузьминичне в Ужбол. В Райгород я тогда приезжал по приглашению краеведческого музея, отмечавшего шестидесятую годовщину со дня смерти местного летописца — крестьянина из Угож. Андрей же Владимирович командирован был сюда своим институтом.
Теперь как раз время переписать в этот дневник некоторые записи, относящиеся к той зимней поездке, — потом ведь будет не до них: пойдут новые встречи, разговоры, впечатления. Но прежде, чем сесть за стол, хочется пройтись по старому дому, где всем нам так славно жилось и в прошлом году и в позапрошлом… Во многих крестьянских домах перебывал я за свою жизнь: в глинобитных хатах украинских степей, в осиновых избенках русского мелколесья, в кирпичных избах безлесной рязанской равнины, в сосновых пятистенках северной лесной стороны. Но я не помню ни одного деревенского дома, который удобствами своими и уютом сравнялся бы с домом Натальи Кузьминичны.
Дверь из нашей горницы ведет на так называемый мост — большие сени, протянувшиеся вдоль всего дома и разделившие его на две части. Свет единственного окна, забранного кованой решеткой, едва достигает середины сеней — такие длинные они. В господствующем здесь успокоительном полумраке различаешь выпуклость бревен, висящую на гвоздях рабочую одежду, резиновые сапоги под нею и широкие, вымытые с дресвой половицы.
Здесь домовито пахнет мочалой, корзинами…
Я вспоминаю, как в первый свой приезд спал тут на сундуке и как разбудили меня утром слова Натальи Кузьминичны, не то чтобы сочувственные, скорее устанавливающие факт: «Му-жик-то, чай, озяб на мосту!» Она тогда не думала, что я могу услышать, и теперь я часто подразниваю ее: пожалела, мол, в избу пустить. Наталья Кузьминична чрезвычайно смущается, потому что от природы застенчива, однако все же возражает: «Кабы это теперь, когда мы хорошо знакомые, а тогда-то мне больно наплевать».
Из дальнего закоулка, оттуда, где мост, поворотивший вдруг в сторону двора, чуть освещен волоковым оконцем, тянет хлебным амбаром от занявших весь этот угол мешков с зерном. Еще на моей памяти там была зимовка — скотная и в то же время жилая изба, куда в старое время, чтобы сберечь чистую избу, на зиму перебирались и люди и скотина. Подобного рода бережливость идет в сравнение лишь с той неоглядчивостью в работе, из-за которой строитель этого дома, свекор Натальи Кузьминичны, ухватив не по силе бревно, надорвался и помер. Лет двадцать пять назад, овдовев, Наталья Кузьминична властной рукой отменила древний порядок, стала и зиму и лето жить в смежной с горницей чистой избе, а в прошлом году и вовсе сломала зимовку. Она решила устроить на этом месте кладовую, но не достала еще тесу на перегородки. Площадь будущей этой кладовки покамест обозначена, кроме мешков с хлебом, всякими ушатами, кадями, шайками и занявшими весь пол ведерными чугунами, мимо которых я и пробираюсь теперь, имея по левую руку рубленую стену второй, холодной горницы.
Толкнув легкую дверцу, я выхожу на площадку с перилами— своеобразный балкон, откуда бегут вдоль стены вниз ступеньки пологой лестницы. Я знаю, что на улице пасмурно, но здесь, под новой соломенной кровлей двора, от которой как бы разливается вокруг ровный желтоватый свет, мне начинает казаться, будто сейчас вот выглянуло солнце, жаркое послеполуденное солнце последних дней июня, — я даже невольно посмотрел в сторону приотворенных ворот. Или же, напротив, именно оттого так покойно тут, что хорошо знаешь — за стенами двора ненастье.
Запахи двора отличны от тех, какие стоят на мосту: здесь пахнет соломой, навозом, свежим сеном, сухими дровами… Но это все те же запахи достаточного и запасливого крестьянского дома. Если считать буквально, этому дому едва ли больше семидесяти лет, но в том, как срублен он, в утвари, в орудиях труда— столетия. Конечно же понадобилось не одно дождливое лето, не одна осень и зима, чтобы встал, прирубленный к избе, вот этот, какой он есть, крытый старновкой двор.
Гладко убит его земляной пол с желтеющими повсюду редкими соломинками. Надежно проконопачены стены. Возле широкой колоды, в которую вогнан топор, громоздятся вязаночки нарубленного хвороста. Железные грабли, лопаты и сапки заняли целый угол своими темными, лоснящимися черенками, а в другом углу белеет охапка новеньких деревянных грабель, у которых по низу черенка наведен голубой узор.
Из — под просторной повети, на которой топорщится ворох свежего сена, — хотя и дожди, а Наталья Кузьминична с сыном Виктором уже обкосили усадьбу, — оттуда, где рядом с коровьим хлевом квартирует поросенок, доносится надсадное хрюканье и над обглоданным бревном загородки, совсем как на ярмарке в Сорочинцах, возникают вдруг раздвоенные копытца и розовое свиное рыло. Вечером, за самоваром, Наталья Кузьминична обязательно спросит, каков, на мой взгляд, поросенок.
Удивительно защищенным чувствуешь себя здесь, как в детстве, когда заберешься куда-нибудь на чердак или в дровяной сарай и вообразишь, будто ты в крепости. Быть может, это чувство — сегодняшнее и то, давнее, что испытывал в детстве, — восходит к тем временам, когда жилище было для человека не только кровом, но и защитой.
Пожалуй, устройство этого дома близко к тому, как устроен был дом далекого пращура Натальи Кузьминичны: то ли славянина, поселившегося среди мери, то ли мерянина, с подозрением глядевшего на славянина. Впрочем, потомки первых здешних славян, в крови которых растворена была мерянская кровь, тоже ведь кого-нибудь да остерегались.
Но скорее всего надо принять во внимание другие обстоятельства.
Я как-то сказал Наталье Кузьминичне, что зимой, если ей запасти воды, она может неделями не выходить на улицу. На дворе у нее дрова, и сено, и корова с поросенком, а овощи, всякое соленье и картофель — в подполье, ход в которое прямо из избы, надо лишь открыть дверцу в деревянной филенчатой лежанке, пристроенной к печи.
Это здешний климат — долгие и суровые зимы, продолжительное ненастье — исподволь учил людей собирать под одну крышу жилые и хозяйственные постройки. А особенности их определены характером труда.
Райгородский крестьянин с давних времен выращивает почти одни лишь овощи, лук и картофель, а чтобы хранить их, нужно обширное, сухое и теплое подполье, вот и поднял он так высоко свой дом. Одна из дверей подполья, которая в избе, удобна тем, что позволяет во всякое время достать корзину картошки или свеклы с морковью, миску квашеной капусты, а к другой двери, что ведет на улицу, можно подъехать на лошади, свалить или нагрузить товар, как называют здесь идущую на продажу огородину. И обширность печи, в которой сушили некогда так называемый французский горошек, и неоглядность моста, где в осеннюю непогоду удобно раскидать лук, — все это вызвано рабочими надобностями, своеобразием здешнего земледелия.
Но тут снова приходит на память наша зимняя поездка.
И я возвращаюсь к себе, сажусь за стол.
Вот что я записал тогда, в самом начале марта нынешнего года.
…Ночью была метель, и утро стоит холодное, светлое.
В одном из кабинетов райисполкома, в неуютной комнате с нагими белыми стенами и застоявшимся запахом чернил, — тихо трудится наскоро устроенная комиссия. За хозяйским столом — сам хозяин с вечера уехал в колхоз — линует бумагу агроном по овощеводству из Угожской МТС. У другого стола, накрытого кумачом, листают какие-то документы и делают выписки Андрей Владимирович и директор машинно-мелиоративной станции Перфильев. Тут же лежит стопка бумаг, оставленных Благовещенским, одним из заместителей председателя райисполкома, — он отлучился за какой-то справкой.