Бедняжка Клеменси, отирая глаза передником, вошла медленно, в сопровождении мужа, убитого предчувствием, что если она предастся печали, то «Терка» погибла.
– Что с вами, мистрис? – сказал Снитчей, останавливая Мери, бросившуюся было к Клеменси, и становясь между ними.
– Что со мною! – воскликнула бедная Клеменси, удивленная, почти обидевшаяся этим вопросом и испуганная странным ревом Бритна, она подняла глаза – и увидела прямо перед собою милое, незабвенное лицо Mери; она начала плакать, смеяться, кричать, бросилась к Мери и прижала ее к сердцу, бросилась обнимать Снитчея (к великому неудовольствию мистрис Снитчей), потом доктора, потом Бритна, и в заключение закрыла себе голову передником в припадке истерики.
За Снитчеем вошел в сад кто-то незнакомый и остановился у ворот, никем не замеченный: общее внимание сделалось монополией восторженной Клеменси. Впрочем, он и не желал быть замеченным; он стоял поодаль, с потупленными глазами, и, несмотря на его прекрасную наружность, в нем было что-то унылое, резко отличавшееся от общей радости.
Прежде всех заметили его зоркие глаза тетушки Марты, и в туже минуту она уже разговаривала с ним. Потом, подойдя к сестрам, она шепнула что-то на ухо Мери; Мери была, казалось, удивлена, но скоро опомнилась, робко подошла с Мартою к незнакомцу и тоже начала с ним говорить.
Снитчей, между тем, достал из кармана какой-то документ и говорил Бритну:
– Поздравляю вас, теперь вы единственный, полный владелец дома, в котором содержали до сих пор гостиницу, публичное заведение, известное под названием «Терка». Жена ваша должна была оставить один дом по милости мистера Уардена, – теперь он желает подарить ей другой. Я на днях буду иметь удовольствие спросить ваш голос при выборах графства.
– А если я переменю вывеску, – спросил Бритн, – это ничего не изменит касательно голоса?
– Нисколько, – отвечал адвокат.
– В таком случае, – отвечал Бритн, возвращая ему крепость, – сделайте одолжение, прибавьте тут слова: «и наперсток». Я велю написать их девизы в зале, вместо портрета жены.
– А мне, – произнес позади них голос Мейкля Уардена, – позвольте мне прибегнуть под защиту этих девизов. Мистер Гитфильд! Доктор Джеддлер! я мог оскорбить вас глубже, – что я этого не сделал, в том нет моей заслуги. Я не скажу, что я поумнел шестью годами или исправился. Я не имею никакого права на ваше снисхождение. Я дурно заплатил вам за гостеприимство; я увидел свои проступки со стыдом, которого никогда не забуду, но надеюсь, что это будет для меня не без пользы; мне раскрыла глаза особа (он взглянул на Мери), которую я молил простить мне, когда узнал все ее величие и свою ничтожность. Через несколько дней я уезжаю отсюда навсегда. Прошу у вас прощения. Делай другим то, чего сам от них желаешь! Забывай и прощай!
Время, от которого я узнал последнюю часть этой истории, и с которым имею честь быть лично знакомым лет 35, объявило мне, опираясь на свою косу, что Мейкль Уарден не уехал и не продал своего дома, а напротив того, раскрыл двери его настежь для всех и каждого, и живет в нем с женою, первою тамошнею красавицей по имени Мери. Но я заметил, что время перепутывает иногда факты, и право не знаю, поверить ему или нет.
1846
СВЕРЧОК ЗА ОЧАГОМ
Сказка о семейном счастье
Песенка первая
Начал чайник! И не говорите мне о том, что сказала миссис Пирибингл. Мне лучше знать. Пусть миссис Пирибингл твердит хоть до скончания века, что она не может сказать, кто начал первый, а я скажу, что – чайник. Мне ли не знать! Начал чайник на целых пять минут – по маленьким голландским часам с глянцевитым циферблатом, что стояли в углу, – на целых пять минут раньше, чем застрекотал сверчок.
Да, да, часы уже кончили бить, и маленький косец с косой в руках, судорожно дергающийся вправо и влево на их верхушке перед мавританским дворцом, успел скосить добрый акр воображаемой травы, прежде чем сверчок начал вторить чайнику!
Я вовсе не упрям. Это всем известно. И не будь я убежден в своей правоте, я ни в коем случае не стал бы спорить с миссис Пирибингл. Ни за что не стал бы. Но надо знать, как было дело. А дело было так: чайник начал не меньше чем за пять минут, до того, как сверчок подал признаки жизни. И, пожалуйста, не спорьте, а то я скажу – за десять!
Позвольте, я объясню, как все произошло. Это давно бы надо сделать, с первых же слов, – но ведь когда о чем-то рассказываешь, полагается начинать с самого начала; а как начать с начала, не начав с чайника?
Дело, видите ли, в том, что чайник и сверчок вздумали устроить своего рода соревнование – посостязаться в искусстве пения. И вот что их к этому побудило и как все произошло.
Под вечер – а вечер был ненастный – миссис Пирибингл вышла из дому и, стуча по мокрым камням деревянными сандалиями, оставлявшими по всему двору бесчисленные следы, похожие на неясный чертеж первой теоремы Эвклида, направилась к кадке и налила из нее воды в чайник. Затем она вернулась в дом, уже без деревянных сандалий (при этом она намного уменьшилась в росте, потому что сандалии были высокие, а миссис Пирибингл маленькая), и поставила чайник на огонь. Тут она потеряла душевное равновесие или, может быть, только засунула его куда-то на минутку, потому что вода была ужас какая холодная и находилась в том скользком, слизистом, слякотном состоянии, когда она как будто приобретает способность просачиваться решительно всюду, и даже за металлические кольца деревянных сандалий; так вот, значит, вода замочила ножки миссис Пирибингл и даже забрызгала ей икры. А если мы гордимся, и не без оснований, нашими ножками и любим, чтобы чулочки у нас всегда были чистенькие и опрятные, то перенести такое огорчение нам очень трудно.
А тут еще чайник упрямился и кобенился. Он не давал повесить себя на верхнюю перекладину; он и слышать не хотел о том, чтобы послушно усесться на груде угольков; он все время клевал носом, как пьяный, и заливал очаг, ну прямо болван, а не чайник! Он брюзжал, и шипел, и сердито плевал в огонь. В довершение всего и крышка, увильнув от пальчиков миссис Пирибингл, сначала перевернулась, а потом с удивительным упорством, достойным лучшего применения, боком нырнула в воду и ушла на самое дно чайника. Даже корпус корабля «Ройал Джордж»[10] и тот сопротивлялся не так отчаянно, когда его тащили из воды, как упиралась крышка этого чайника, когда миссис Пирибингл вытаскивала ее наверх.
А чайник по-прежнему злился и упрямился; он вызывающе подбоченился ручкой и с дерзкой насмешкой задрал носик на миссис Пирибингл, как бы говоря: «А я не закиплю! Ни за что не закиплю!»
Но миссис Пирибингл к тому времени уже снова повеселела, смахнула золу со своих пухленьких ручек, похлопав их одной о другую, и, рассмеявшись, уселась против чайника. Между тем веселое пламя так вскидывалось и опадало, вспыхивая и заливая светом маленького косца на верхушке голландских часов, что чудилось, будто он стоит как вкопанный перед мавританским дворцом, да и все вокруг недвижно, кроме пламени.
Тем не менее косец двигался, – его сводило судорогой дважды в секунду, точно и неуклонно. Когда же часы собрались бить, тут на страдания его стало прямо-таки страшно смотреть, а когда кукушка выглянула из-за дверцы, ведущей во дворец, и прокуковала шесть раз, он так содрогался при каждом «ку-ку!», словно слышал некий загробный голос или словно что-то острое кололо ему икры.
Перепуганный косец пришел в себя только тогда, когда часы перестали трястись под ним, а скрежет и лязг их цепей и гирь окончательно прекратился. Немудрено, что он так разволновался: ведь эти дребезжащие, костлявые часы – не часы, а сущий скелет! – способны на кого угодно нагнать страху, когда начнут щелкать костями, и я не понимаю, как это людям, а в особенности голландцам, пришла охота изобрести такие часы. Говорят, что голландцы любят облекать свои нижние конечности в просторные «футляры», для которых не жалеют ткани, значит им безусловно не следовало бы оставлять свои часы столь неприкрытыми и незащищенными.