Стал он отыскивать самого себя на бирже, но обычное его место в любимом уголке было занято кем-то другим и, хотя биржевые часы показывали именно то время, когда он сюда появлялся, однако же в многочисленной толпе, теснившейся на крыльце здания, не было никого, мало-мальски похожего на его особу. Это, впрочем, нисколько его не удивило: он подумал, что, при будущей перемене в роде его жизни, конечно, переменится и род занятий.
Призрак стоял против него неподвижный, мрачный, с вытянутой рукой. Когда Скрудж очнулся, ему показалось, по движению руки и по прямому положению призрака, что незримые его глаза пристально устремлены на него! При этой мысли он задрожал с головы до ног…
Покинув шумное позорище торговых дел и сделок, они перенеслись в глухой закоулок города, где Скрудж никогда не бывал, но хорошо знал, по слухам, недобрую славу про этот закоулок. Грязные, узкие улицы; лавчонки и домишки; обыватели – полунагие, пьяные, на босу ногу – отвратительные… Темные, крытые ходы, словно сточные трубы, извергали в лабиринт улиц – и жильцов, и их удушливой запах; весь квартал дышал преступлением, грязью, нищетою.
На самом дне этого логова виднелась, под выступным навесом, железная лавочка: железо, тряпки, битое стекло, кости, черепки посуды, ржавые ключи, беззубые пилы, засовы, чашки весов, гири – всего в ней было. [6]
Может быть, в этом ворохе замасленного тряпья и костей крылись такие тайны, что лучше бы их и не знать.
Перед всею этою дрянью сидел господин лет семидесяти, седой и обрюзглый; сидел за дырявой занавеской, повисшей на окне и покуривал коротенькую трубочку, наслаждаясь полным одиночеством.
Скрудж и призрак предстали пред ним как раз в то мгновение, когда в лавочку шатнулась какая-то женщина с тяжелым узлом на спине. Следом за ней вошла другая женщина, с таким же узлом, и какой-то мужчина в черном поношенном платье. Все они видимо изумились, увидев друг друга. После нескольких мгновений недоумения, разделенного и хозяином, все они расхохотались.
– Ступайте, ступайте в залу! – проговорил хозяин.
– Ну вот, – сказала первая женщина. – Что бы ему не поступить, как все добрые люди? Взял бы сестру милосердия: было бы, по крайности, кому глаза закрыть… А то – околел в своей конуре, что собака… Да что тут?.. Развязывай-ка мой узел, Джой!
Но старый Джой сначала развязал узелок мужчины – могильщика; он не был подъемист: печатка-другая, карандашник, две рукавные запонки, грошовая булавка – вот и всё… Старик Джой осмотрел каждый предмет порознь и отметил мелом на стене пристойную каждому предмету сумму.
– Вот что я могу вам дать, – сказал он, – и – жарьте меня на маленьком огоньке – шести пенсов не прибавлю… Кто там?
На очереди были две «дамы».
– Перед дамами я всегда – пас! – говорил Джой, принимая от второй посетительницы скатерть, салфетки, пару платья, две старинные чайные ложечки, сахарные щипцы и сколько-то сапогов.
– Перед дамами я всегда пас, – и это – моя слабость!.. Вот ваш счет… Если вы запросите денежку прибавки, я принужден буду скинуть с первой моей оценки.
– Ну теперь, Джой! развяжи мой узел! – сказала первая посетительница.
Джой стал на колени, развязал множество узлов и вытащил кусок какой-то темной материи.
– Что это? – спросил он. – Постельные занавески?
– Конечно! – отвечала со смехом женщина.
– Не может же быть, чтобы вы их сняли при нем?
– Почему же?
– Ну!.. Вы рождены богачкой, и будете…
– Что же? У меня рука не дрогнет… – совершенно хладнокровно спросила продавщица: неужели эдакого жалеть?
– Так это его занавески и простыни?
– А чьи же? Не боишься ли ты, что он насморк схватит?
– Я надеюсь, что он не умер от какой-нибудь заразительной болезни… мм? – спросил старый Джой, поднимая голову.
– Не бойтесь, Джой! Неужели я так глупа, чтобы с ним связалась, если бы?… О! Вы можете выворотить наизнанку и налицо эту рубашку: могу вам ответить, что хороша – лучшая его рубашка… Слава богу, что я подвернулась: без меня бы пропало…
– Что? такое пропало? – спросил старик Джой.
– Да вот что: похоронили бы его, наверное, в этой рубашке; – ответила она, смеясь:– по моему, не так: господину покойнику всё равно, в чем лежать: в коленкоре или в полотне…
Скрудж едва-едва дослушал этот разговор.
Вообще все лица казались ему демонами, препарировавшими наперебой чей-то труп.
Он отшатнулся в ужасе, ибо сцена переменилась, и он еле-еле не прикасался к кровати без занавесок: на кровати, под дырявой простыней, лежало что-то, понятное только на страшном языке смерти.
Комната была очень темна, слишком темна, чтобы разглядеть в ней что-нибудь, хотя Скрудж и впивался в этот полумрак пытливыми взорами. Бледный свет извне падал прямо на кровать, где лежал труп этого обнаженного, ограбленного, всеми покинутого, никем не оплакиваемого и никем не сторожимого покойника.
Скрудж поглядел на духа; тот указывал ему пальцем на голову мертвеца. Саван был накинут так небрежно, что стоило только притронуться пальцем – и всё лицо покойника было бы на виду. Скрудж это понял; было у него даже и поползновение – поднять саван, да… силы не хватило.
О, холодное-холодное, страшное пугало – смерть! Воздвигай здесь твои жертвенники, окружай их всеми твоими ужасами: ты здесь полная владычица!.. Но, если ты падешь на любимую, чтимую и кому-то дорогую голову, не властна ты ни в едином волоске с этой головы. Не то, чтобы эта рука не падала безжизненно тяжело, не то, чтобы не смолк этот пульс, нет! – но, эта рука бывала раскрыта честно, тепло и великодушно для всякого; но это сердце благородно, горячо и нежно билось в груди…
Рази, рази, беспощадная смерть. Твои удары тщетны: за мимолетною жизнию – бессмертие!..
Никто не произнес этих слов; но Скрудж их слышал, глядя на кровать.
– Если бы этот человек ожил… – подумал Скрудж, – что бы он сказал про свое былое? Скупость, черствость сердца, жажда приобретения, – вот они к чему приводят!
И вот он, вот он – лежит в пустом мрачном доме: нет ни мужчины, ни женщины, ни ребенка, что могли бы сказать: он мне помог тогда-то и тогда-то, и я ему отплачу в свою очередь, хотя бы за радушное слово.
Никого не было. Только в дверь скреблась кошка, да под напольной каменной настилкой камелька грызли что-то такое крысы. И что им было нужно в этой похоронной комнате? Из-за чего так бесновались они?.. Скрудж не осмелился даже и подумать об этом…
– Дух! – сказал он, – эта комната ужасна. Покинув ее, я не забуду данного мне урока… Поверьте… и – поскорее прочь!
Призрак всё-таки указывал своим неподвижным пальцем на голову трупа.
– Я вас понимаю, – сказал Скрудж, – и сделал бы то, что вы хотите, если бы мог… Но у меня силы нет… силы нет у меня, Дух!.. Покажите мне что-нибудь такое, где смерть напутствуется нежными слезами…
Призрак промчал его по знакомым улицам, и они вошли в дом бедного Боба Крэтчита. Горе стукнуло ему в двери: умер его милый, больной, хроменький сын, которого всегда носил он на плече, умер его милый-милый Тини-Тим. Мать и остальные дети сидели у камелька… Они были спокойны, очень спокойны. Маленькие шумливые Крэтчиты окаменели в уголке и не спускали глаз со своего старшего брата Петра и с развернутой перед ним книги. Мать и девочки шили что-то такое.
Вся семья была совершенно спокойна.
«И поставил он среди них отрока».
Где слышал Скрудж эти слова?.. но слышал он их не во сне. Вероятно, прочел их вслух Петр, когда Скрудж и дух переступали порог… Но отчего же Петр перестал читать?
Его мать положила работу на столик и закрыла лицо руками.
– Кажется, отец? – сказала она немного погодя, и побежала навстречу своему бедному Бобу.
Боб вошел в своем неразлучном «носопряте», – и хорошо, что на этот раз с ним не разлучался. Подогретый в камельке чай поднесла ему чуть не вся семья, наперерыв. Оба маленькие Крэтчита вскарабкались ему на колени, и каждый прижался щечкой к его щеке, словно выговаривая: Не думай об этом, папенька!.. Не огорчайся.