Я спрашивал, растерявшись:
– Но что же с тобою? Скажи, что с тобою?
Не отвечая, она принялась выть.
Соседи сразу умолкли, прислушиваясь к тому, что происходило у меня.
Я повторял:
– Где у тебя болит? Скажи, где у тебя болит?
Она пролепетала:
– Ох, живот, живот!
Я вмиг откинул одеяло и увидел…
Друзья мои, она рожала!
Тут я потерял голову; я бросился к стене и, колотя в нее изо всех сил кулаками, заорал:
– Помогите, помогите!
Дверь отворилась, и в мою комнату вбежала целая толпа: мужчины во фраках, женщины в бальных платьях, пьерро, турки, мушкетеры. Это нашествие так ошеломило меня, что я не мог им объяснить, в чем дело.
Они же думали, что случилось какое-нибудь несчастье, быть может, преступление, и тоже ничего не понимали.
Наконец я выговорил:
– Дело в том… дело в том, что… эта… эта женщина… рожает…
Тогда все стали ее осматривать, высказывать свои мнения. Какой-то капуцин притязал на особенную опытность в этих делах и хотел помочь природе.
Они были пьяны в стельку. Я решил, что они убьют ее, и бросился в чем был на лестницу, за старым доктором, жившим на соседней улице.
Когда я вернулся с доктором, весь дом был на ногах; на лестнице зажгли газ, квартиранты со всех этажей наводняли мою квартиру; четверо грузчиков сидели за столом, допивая мое шампанское и доедая мои креветки.
При виде меня раздался громовой рев. Молочница поднесла мне на салфетке отвратительный комок сморщенного, съежившегося мяса, стонавший и мяукавший, как кошка, и объявила:
– Девочка!
Доктор осмотрел роженицу, признал ее положение опасным, так как роды произошли тотчас после ужина, и ушел, сказав, что немедленно пришлет ко мне сиделку и кормилицу.
Обе женщины прибыли через час и принесли сверток с медикаментами.
Я провел ночь в кресле и был слишком потрясен, чтобы раздумывать о последствиях.
Утром доктор вернулся. Он нашел больную в довольно плохом состоянии.
– Ваша супруга, сударь… – начал он.
Я прервал его:
– Это не моя супруга.
Он продолжал:
– Ну все равно, ваша любовница.
И он перечислил все заботы, которые были ей необходимы, – уход, лекарства.
Что было делать? Отправить эту несчастную в больницу? Я прослыл бы за негодяя во всем доме, во всем квартале.
Я оставил ее у себя. Шесть недель пролежала она в моей постели.
Ребенок? Я отослал его к крестьянам в Пуасси. Мне приходится ежемесячно платить за него пятьдесят франков. Заплатив раз, я принужден теперь платить за него до моей смерти.
А впоследствии он будет считать меня своим отцом.
В довершение всех несчастий, когда эта девушка выздоровела… она полюбила меня… безумно полюбила, негодяйка!
– Ну и что же?
– Ну она исхудала, как приблудная кошка, и я выкинул ее за дверь. Теперь этот скелет поджидает меня на улицах, прячется при моем появлении, а вечером, когда я выхожу, останавливает меня, чтобы поцеловать мне руку, и в конце концов бесит меня до неистовства.
Вот почему я никогда больше не буду справлять сочельник.
Сочельник
Уже не помню точно, в каком это было году. Целый месяц я охотился с увлечением, с дикою радостью, с тем пылом, который вносишь в новые страсти.
Я жил в Нормандии, у одного холостого родственника, Жюля де Банневиль, в его родовом замке, наедине с ним, с его служанкой, лакеем и сторожем. Ветхое, окруженное стонущими елями здание в центре длинных дубовых аллей, по которым носился ветер; замок казался давно покинутым. В коридоре, где ветер гулял, как в аллеях парка, висели портреты всех тех людей, которые некогда церемонно принимали благородных соседей в этих комнатах, ныне запертых и заставленных одною старинной мебелью.
Что касается нас, то мы просто сбежали в кухню, где только и можно было жить, в огромную кухню, темные закоулки которой освещались, лишь когда в огромный камин подбрасывали новую охапку дров. Каждый вечер мы сладко дремали у камина, перед которым дымились наши промокшие сапоги, а свернувшиеся кольцом у наших ног охотничьи собаки лаяли во сне, снова видя охоту; затем мы поднимались наверх в нашу комнату.
То была единственная комната, все стены и потолок которой были из-за мышей тщательно оштукатурены. Но, выбеленная известью, она оставалась голой, и по стенам ее висели лишь ружья, арапники и охотничьи рога; стуча зубами от холода, мы забирались в постели, стоявшие по обе стороны этого сибирского жилища.
На расстоянии одного лье от замка отвесный берег обрывался в море; от мощного дыхания океана днем и ночью стонали высокие согнутые деревья, как бы с плачем скрипели крыши и флюгера, и трещало все почтенное здание, наполняясь ветром сквозь поредевшие черепицы, сквозь широкие, как пропасть, камины, сквозь не закрывавшиеся больше окна.
В тот день стоял ужасный мороз. Наступил вечер. Мы собирались усесться за стол перед высоким камином, где на ярком огне жарилась заячья спинка и две куропатки, издававшие вкусный запах.
Мой кузен поднял голову.
– Не жарко будет сегодня спать, – сказал он.
Я равнодушно ответил:
– Да, но зато завтра утром на прудах будут утки.
Служанка, накрывавшая на одном конце стола нам, а на другом – слугам, спросила:
– Знают ли господа, что сегодня сочельник?
Разумеется, мы не знали, потому что почти никогда не заглядывали в календарь. Товарищ мой сказал:
– Значит, сегодня будет ночная месса. Так вот почему весь день звонили!
Служанка отвечала:
– И да и нет, сударь; звонили также потому, что умер дядя Фурнель.
Дядя Фурнель, старый пастух, был местной знаменитостью. Ему исполнилось девяносто шесть лет от роду, и он никогда не хворал до того самого времени, когда месяц тому назад простудился, свалившись темной ночью в болото. На другой день он слег и с тех пор уже находился при смерти.
Кузен обратился ко мне:
– Если хочешь, пойдем сейчас навестим этих бедных людей.
Он разумел семью старика – его пятидесятивосьмилетнего внука и пятидесятисемилетнюю жену внука. Промежуточное поколение давно уже умерло. Они ютились в жалкой лачуге, при въезде в деревню, направо.
Не знаю почему, но мысль о Рождестве в этой глуши расположила нас к болтовне. Мы наперебой рассказывали друг другу всякие истории о прежних сочельниках, о наших приключениях в эту безумную ночь, о былых успехах у женщин и о пробуждениях на следующий день – пробуждениях вдвоем, сопровождавшихся удивлением по сему поводу и рискованными неожиданностями.
Таким образом, обед наш затянулся. Покончив с ним, мы выкурили множество трубок и, охваченные веселостью отшельников, веселой общительностью, внезапно возникающей между двумя закадычными друзьями, продолжали без умолку говорить, перебирая в беседе самые задушевные воспоминания, которыми делятся в часы такой близости.
Служанка, давно уже оставившая нас, появилась снова:
– Сударь, я ухожу на мессу.
– Уже?
– Четверть двенадцатого.
– Не пойти ли нам в церковь? – спросил Жюль. – Рождественская месса очень любопытна в деревне.
Я согласился, и мы отправились, закутавшись в меховые охотничьи куртки.
Сильный мороз колол лицо, и от него слезились глаза. Воздух был такой студеный, что перехватывало дыхание и пересыхало в горле. Глубокое, ясное и суровое небо было усеяно звездами; они словно побледнели от мороза и мерцали не как огоньки, а словно сверкающие льдинки, словно блестящие хрусталики. Вдали, по звонкой, сухой и гулкой, как медь, земле звенели крестьянские сабо, а кругом повсюду звякали маленькие деревенские колокола, посылая свои жидкие и словно тоже зябкие звуки в стынущий простор ночи.
В деревне не спали. Пели петухи, обманутые всеми этими звуками, а проходя мимо хлевов, можно было слышать, как шевелились животные, разбуженные этим гулом жизни.
Приближаясь к деревне, Жюль вспомнил о Фурнелях.
– Вот их лачуга, – сказал он, – войдем!