— О. — Пербрайт задумался. — Да, припоминаю, ты что-то говорил об этом раньше. Тогда, возможно, Хопджой скормил Периаму одну из своих знаменитых басен.
— Может, и так.
— Интересно, зачем… Ну, да ладно. Дай мне знать, если договоришься с другом мистера Сайкса, хорошо?
Лицо, с любопытством просунутое в узкую дверь, исказилось гримасой: посетитель, вдохнув табачного дыма от маллеевой трубки, отчаянно боролся с подступившей к горлу тошнотой.
— Черт возьми! — выдохнул наконец сержант Лав и добавил «сэр», разглядев сквозь сизый дым своего начальника.
Пербрайт присоединился к нему в коридоре.
— Я побеседовал со всеми жителями Посонз-Лайн, сэр. И угадайте, что я узнал? — Глаза у Лава блестели сильнее, чем просто у человека, побывавшего в прокуренной комнате.
— Нет уж, ты мне сам скажи, Сид. — Инспектор отцовским жестом обнял его за плечи.
— Я нашел женщину, которая написала то анонимное письмо.
Пербрайт уставился на него.
— Какое анонимное письмо?
— То самое, где говорилось о событиях в доме Периа-ма. Ну, вы же знаете, сэр. Та самая бумага, с которой все началось.
— Мой дорогой Сидней, мы все уже знаем об этом письме. Оно было написано не соседкой. Хопджой сам его написал.
Лав покачал головой:
— Извините, сэр, боюсь, я вас не вполне понимаю.
— Я сказал, что его написал Хопджой. Он даже не был особенно осторожен: блокнот той же бумаги был найден среди других вещей в его спальне.
Лав нехотя переварил информацию.
— Ну что ж, все, что я могу сказать в этом случае, так это, что писем должно было прийти два, а не одно, и что письмо женщины по фамилии Корк потерялось на почте. Да она чуть не с порога заговорила об этом. «Я», говорит, — «так ужасно себя чувствую, что послала это , письмо. Я вовсе не хотела никому причинять неприятностей». Я сказал, что ей не стоит так беспокоиться, потому что мы бы все равно рано или поздно об этом узнали, да и имя свое она под письмом не поставила. Тогда она немного оживилась и сказала что-то насчет того, что это, мол, было наименьшее, что она могла сделать для матери бедного мальчика. Я думаю, — добавил Лав в качестве пояснения, — что у нее не все дома.
— Там проживают, кажется, две женщины: о которой из них ты говоришь?
— О дочери. Мамаша даже не пискнула ни разу. Просто все время была рядом.
— Ты спросил о ссоре в ванной?
— Да. Она сказала, что не слышала ни криков, ни какого-либо другого шума, хотя наблюдала за окном все время, пока-горел свет.
— Но если она не спала, то непременно должна была услышать хоть' что-нибудь. Между домами не будет и тридцати метров. А даже Периам признавал, что Хопджой буквально заходился от крика; ему-то, изо всех людей, признание в том, что ссора имела место, не давало ни малейших преимуществ: скорее даже наоборот. Опять же. если не было никакого шума, какого дьявола ей взбрело в голову посылать письмо, о котором она говорит?
Несколько секунд Лав хранил молчание. Затем, словно стараясь искупить некий просчет в котором он один и был виноват, сержант сказал:
— Знаете, она действительно говорила, что слышала какой-то шум, будто били стекло; но это было позже, когда она уже отправилась спать. Это вполне могла быть та штука из-под кислоты, не так ли? Она еще добавила, что снова встала с постели и увидела, как кто-то ходит по саду.
— Пожалуй, — заключил Пербрайт, — мне нужно будет самому побеседовать с миссис Корк. А ты, тем временем, Сид…— он достал из кармана конверт, — вот займись-ка этой зажигалкой, потаскай ее по знакомым Хопджоя, посмотри, смогут ли они ее опознать.
Вопреки ожиданиям Пербрайта мать и дочь Корк приняли его с неким подобием радушия. Дочь провела инспектора в гостиную, где температура воздуха приближалась к оранжерейной — небольшой, но яркий огонь полыхал за тщательно вычищенной каминной решеткой, — и удалилась, чтобы приготовить чай. Миссис Корк приветствовала Пербрайта медленным наклоном головы. Она сидела на мягком стуле в оконной нише. Пока ее дочь отсутствовала, она не произнесла ни слова, но одобрительно смотрела на него, не отводя глаз, и время от времени кивала головой, словно боялась, что без такого рода ободрения гость может встать и уйти, не дождавшись, когда закипит чайник.
Пербрайт посмотрел вокруг себя, оглядывая комнату, которую, как он предполагал, сами хозяева называли сундуком сокровищ памяти. Едва ли одна из бесчисленного количества загромождавших ее вещей была когда-либо использована по назначению. Книги в шкафу за стеклянными дверцами были отодвинуты подальше, в самую его глубь, чтобы освободить место для нарядных фарфоровых графинчиков, старого календаря, пыльных барботиновых безделушек и коллекции рождественских открыток, оставшейся от давным-давно прошедших Рождеств. Вазы, которых было великое множество, стояли без воды и без цветов, только из бисквитного бочонка косо торчали несколько бумажных роз. Внутри набора из трех квадратных графинов виднелись бледно-желтые пятна древнего осадка. Алебастровая пепельница с фигурами карточных мастей была загружена вместе с коробкой фишек, фарфоровым ботинком и маникюрным набором в салатницу граненого стекла.
Комнату буквально осаждали картины. Их, если можно так сказать, флагманскими кораблями являлись литография в тяжелой раме, изображающая лошадь, которая просунула свою морду в открытое окно коттеджа во время семейного обеда («Незваный Гость»), и огромная тонированная гравюра Виндзорского замка с группками отдыхающих, в лентах и с гирляндами, на переднем плане. С дюжину или около того фотографий, стоящих на мебели или свисающих на длинных кусках бечевки с картинной рейки, проецировали печальные, серые взгляды умерших родственников, привязанных к их уже состоявшейся встрече с прошлым студийной пальмой или полуобвалившимся мостом.
В комнате пахло линолеумом и передающимися из поколения в поколение коробками со швейными принадлежностями. Над разогретым воздухом чуть уловимо парил нафталиновый запах женской старости.
Поставив поднос себе на колени, Мириам Корк с изящной уверенностью движений приготовила три чашки чаю. Разливание чая, заметил про себя инспектор, было тем занятием, которое придавало своего рода законченность облику этой жилистой женщины с негнувшейся спиной. Ее тонкие губы были сосредоточенно поджаты. Большой нос с бородавкой на одной стороне словно вытягивался еще дальше вперед, озабоченно оценивая крепость и аромат заварки. Ее глаза, бледные, неспокойные глаза ипохондрика, застыли, наблюдая за поднимающейся янтарной линией; в них светилось что-то похожее на гордость.
Пербрайт приступил к беседе. Задавая вопросы, он неизменно давал понять, что ожидает встретить в собеседнице того рода словоохотливость, на которую способна только женщина, получающая откровения непосредственно из уст божия в награду за свою готовность нисходить до интереса к мирским слабостям и непостоянству.
О да, она знает семью Периамов с тех самых пор, когда Гордон был совершенным крошкой. Он явился благословением свыше для своей матери, несчастной души, которой господь в своей неизреченной мудрости послал вдовство посредством пивного фургона, потерявшего управление. Через все годы пронес мальчик свою сыновнюю верность, — как бы ни изгалялась некая бесстыжая мисс На-Меня, чтобы отнять его у матери и женить на себе.
— Он, значит, встречался с девушкой в то время? — Пербрайт нашел этот момент интригующим.
— Если ее так можно было назвать. Она вешалась на него с тех самых пор, как он пошел в школу. Но он не заставлял дорогую мамочку переживать за него: девчонка ни разу не переступила порога их дома, покуда миссис Периам не сошла в могилу. Конечно, я-то знала заранее, что ее конец близок, и вовсе не потому, что слышала про операцию. А операция, заметьте, была ужасная: ей, бедняжке, все внутри вырезали. Нет, за день до того, как она преставилась, я видела своего человека в черном плаще, он медленно прошел под окном ее дома. И я тогда прямо сказала маме: «Мама, миссис Периам кончается: тот человек опять прошел мимо».