Литмир - Электронная Библиотека
A
A

- Добрый вечер, тетя Сафура.

- Добрый вечер,- сказала она.

- Как дела, тетя Сафура?

- Какие у меня дела? Не видишь? Что от меня осталось?

- Меня не узнала?

- Нет...

Но это же я!..

В тот весенний вечер в свете большого здания я увидел в переливчатых водянистых глазах тети Сафуры внезапную настороженность, и мне показалось, что тетя Сафура все еще ждет вестей о своем сыне Эйнулле, пропавшем без вести во время войны. Конечно, мы все много слышали, много читали о том, что матери до сих пор ждут своих сыновей, пропавших на войне без вести, но я впервые за свою жизнь увидел это своими глазами, почувствовал всем сердцем.

Я смотрел на морщинистое лицо тети Сафуры и думал, что в путанице морщин на лице тети Сафуры и нашей махаллей сорокалетней давности есть очень близкое сходство...

Тетя Сафура повторила:

- Нет, не узнаю...

- Я Алекпер...

- Какой Алекпер? - Из водянистых глаз тети Сафу-ры исчезла настороженность, исчезло волнение: видно, у нее не было сил так долго удерживать в глазах настороженность и волнение.

- Сын Соны...

- Какой Соны?

- Жены проводника Агакерима.... Сморщенное, старое лицо тети Сафуры улыбнулось, как моя ива.

- Ей-богу, я же тебе сказала, ничего от меня не осталось. Одна нога здесь, другая - в могиле... Скорей бы господь призвал меня... Ах, аллах!..

- Мы выше Желтой бани жили, в тупике...

- Ей-богу, не знаю, в чем я провинилась перед господом, что не забирает меня?!

- Мы в одном дворе с тетей Ханум и ее сыновьями жили.

Водянистые глаза, казалось, задумались, желая что-то вынести из прошлого, и она сказала:

- Царствие небесное Ханум!.. Аллах рахмат элесин!..

- Меня не узнаешь?

- Нет... Да убьет меня аллах! Не убивает... Вот видишь, в долгу у тебя останусь...

Снова подул легкий ветерок, и я, отведя глаза от тети Сафуры, посмотрел на развесистую иву, едва раскрывшиеся листочки ее затрепетали, но это меня не взволновало, потому что ива уже сорок лет была не моя и конечно же она меня не узнавала.

Огни одиннадцатиэтажного здания один за другим гасли.

Скоро они погаснут совсем, останутся только луна, звезды на небе, и наша улица будет ждать не возвращения сорокалетней давности, а завтрашнего утра, тосковать по шагам завтрашнего утра, потом утро наступит, ребятишки одиннадцатиэтажного дома с шумом сбегут вниз, разойдутся по школам, в портфелях всех этих ребят будут прекрасные авторучки, и эти ребята никогда не увидят здесь Белого Верблюда; пройдут месяцы, подрастет и тот малыш на третьем этаже и - на третьем (или десятом, двадцатом!) этаже какого-либо здания увидит маленького ребенка...

XXX

Когда Джебраил уходил на войну, он очень тревожился за наших дворовых голубей, и после Джебраила за ними стал присматривать Агарагим. Голубей нечем было кормить, Агарагим рано утром и ближе к вечеру влезал на крышу, выгонял их, и голуби разлетались в поисках корма (во всяком случае, хоть что-то находили), возвращаясь в голубятню нашего двора.

Когда Агарагим тоже ушел на войну, дверца голубятни всегда оставалась открытой, голуби день ото дня тощали, совсем обессилели, и больше уже не было у них ни охоты, ни сил вылетать и искать себе пищу.

Голуби Джебраила смирились со своей судьбой, и это стало одной из моих горестей, но у меня не было никакой возможности помочь этому горю, потому что и наш двор, и наш тупик, и наша улица были совершенно лишены возможности помочь какому-либо горю.

Я влезал на крышу, пытался заставить голубей взлететь, но они не взлетали, вернее, раз-два взмахнув крыльями, кидались из стороны в сторону по крыше, склонив головки, смотрели мне в руки, потом, стоя в углу крыши, втягивали головки, закрывали глаза и иногда ворковали; руки мои всегда были пусты, я ничего не находил, чтобы дать голубям, и утешением для меня было лишь то, что, надевая длинный резиновый шланг Джебраила на кран у нас во дворе, я часто очищал и мыл голубятню, но, поскольку голуби ничего не ели и чистить было нечего, кроме осыпавшихся от голода и слабости перьев; потом голуби начали умирать, и я один раз в несколько дней по вечерам вынимал и выбрасывал умерших голубей, и мертвые голуби, наверное, доставались рыжей- кошке; я очень любил этих голубей, мне было жалко их, но я брезговал мертвыми голубями, и моя брезгливость, из-за которой, беря несчастных мертвых голубей, приходилось удерживать тошноту, превращала мою жизнь в пытку: ну почему таков должен быть конец голубей? И жестокость мира заставляла страдать маленького Алекпера.

Однажды в наш двор вошел мужчина, у которого на плече висела большая сума, он был чрезмерно высок и даже при таком росте выглядел очень толстым; голова этого Урода была обрита наголо, у него был толстый загривок, и вся его фигура, его толстый загривок никак не вязались с сиротством и бедностью нашей махалли.

Безобразный мужчина хотел купить голубей Джебраила, но тетя Ханум, несмотря на то что он едва вмещался в наш двор, в наш тупик, в наш переулок, прогнала мужчину со двора, и урод с толстым загривком внимательно оглядел наш двор, как будто что-то проверял, что-то изучал, а выходя из ворот, сказал:

- Все равно они подыхают с голоду...- Когда он говорил, между его крупными желтыми зубами проступала слюна.- Для кого ты бережешь их, безмозглая?

Тетя Ханум так хлопнула дверьми вслед за безобразным мужчиной, что чуть не разбила его чисто выбритый выпуклый загривок.

Тетя Ханум сказала:

- Сукин сын! Хочет купить, чтобы подкормить, как кур, а потом отрезать им головки и продать!..

Когда я услышал эти страшные слова, волосы у меня зашевелились, я всей душой гордился тетей Ханум, мне показалось, что уж если она не испугалась жуткого мужчину, прогнала со двора этого безобразного мужчину, так хлопнула вслед за ним дверью, значит, она стала прежней тетей Ханум; мне показалось, что и автобус, и четыре полуторки опять друг за другом выстроились перед нашим тупиком, мне показалось, что и наш двор, и наш тупик, и наша улица, как прежде, защищены, как и до войны, сильны, непокоримы.

- Но ведь есть голубей - грех...- сказал я. Тетя Ханум сказала:

- На свете столько людей, которые не боятся греха...

В ту ночь я долго прислушивался к голубиной воркотне, прежде, едва наступал вечер, белые голуби засыпали, но с началом войны, как только ушли на войну Джафар, Адыль, Абдулали, Годжа, Джебраил, Агарагим, и дверца голубятни оставалась открытой, голуби порой не могли заснуть до полуночи, все ворковали.

Я знал, что голуби голодны; у меня не было ни крохи, чтобы покормить их; я знал, что голуби больше никогда не взмоют в небо, не превратятся в едва различимые точки, но все мое существо было полно глубокой благодарности тете Ханум, потому что тетя Ханум не позволила, чтобы урод с толстым загривком запихнул голубей в мешок, висящий у него на плече; и вдруг мне показалось, будто сам я внутри мешка, и мне стало трудно дышать, я чуть не задохнулся от недостатка воздуха; но нет, урод с толстым загривком был не так страшен, как казалось, тетя Ханум прогнала его со двора, и я был не в мешке, а в постели, которую мама как обычно постелила мне на полу, в углу комнаты; я слушал воркование голубей, тех отощавших, съежившихся, больных голубей и снова видел небо ярко-голубым, без единого пятнышка, и в ярко-голубом, чистейшем, без единого пятнышка небе снова летели здоровые, проворные, сверкающие на солнце белокрылые голуби Джебраила, кружили над нашей махаллей - и с начала войны, может быть, впервые я заснул успокоенный и видел прежнюю яркую голубизну, чистоту, прозрачность; я впервые в жизни увидел голубой сон: и белые голуби были голубыми, и небо было голубым, и голубые голуби летели в голубом небе, и в той голубизне где-то сквозил белый свет, и я знал, что это белизна Белого Верблюда, и во сне мне. казалось, что руками, всем телом я касаюсь белоснежной шерсти невидимого, но излучающего свет Белого Верблюда, и что шерсть его мягка, как шелк, нежна, тепла...

43
{"b":"285910","o":1}