Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Мама говорила:

- Кто по душе, тот и красив, Сафура, сестрица...

- Прекрати ты этот детский лепет! Дочке дашь волю, так она или за плясуна выйдет, или за халвичника...

Мама была моложе тети Сафуры, в душе болела за Адилю с Годжой, поэтому не хотела уступать в этом споре тете Сафуре:

- Но ведь есть и такая поговорка, Сафура, сестрица: дочь отдай не тому, у кого дом богатый, а тому, у кого папаха на голове!

Я был полностью согласен с мамой, потому что мама и сама пошла не за того, у кого дом богатый: у отца вовсе дома не было, но отец был одним из тех мужчин, у кого папаха на голове: день и ночь в дороге, ни о чем не просил таких, как Фатулла Хатем, и даже в те тяжелые дни содержал нас, как мог.

Тетя Сафура говорила:

- А что, у Мухтара папахи нет? Ты больше Фатьмы переживаешь за ее дочь! Ей-богу, разумные слова говорит Фатьма дочке! Говорит, посмотри на нас, призадумайся, всегда мы были бедными, говорит, жили впроголодь, взгляни на своих сестер, говорит, да хранит аллах руки твоего отца, шьющие папахи, говорит, а то бы все твои племянники с голоду померли бы, говорит, и правильно говорит! Сама Фатьма, если бы не за шапочника Абульфата, а за брата Ханум, покойного Абузара, пошла, что теперь было бы? Сиротами остались бы их дети.

Мама говорила:

- Аллаху виднее... У кого что на лбу написано, то и сбудется.

Мама говорила это, а я хорошо знала, о чем она думала, моя мама: почему на свете все так несправедливо, господи? Все горести этого мира нам ли одним предназначены? Неужто даже такая война на хатемов не подействует? У людей сыновья погибают, мужья без вести пропадают, а газеты все печатают портреты Фатуллы Хатема: Фатулла Хатем написал письмо на фронт солдатам! Фатулла Хатем выступил против сукиных детей, фашистов!.. Чем выступать да письма писать, взял бы да сам пошел, как наши мужья и сыновья, сражался бы с фашистами! Почему не идет? Потому что он - Фатулла Хатем...

...То, что Мухтар ходил сам за себя сватать, просил руки Адили и получил согласие шапочника Абульфата и тети Фатьмы, вызвало некоторое оживление на нашей осиротевшей улице, в нашей обезлюдевшей, обесцветившейся махалле, но в один осенний день, горький день, в полдень, мы с мамой выскочили из дома и побежали на дикие вопли и крики.

Адиля бросилась с крыши трехэтажного дома.

Мама, обхватив руками мою голову, прижала меня лицом к себе, чтобы я не увидел Адилю, упавшую на булыжники мостовой, но я и без того не хотел смотреть на Адилю, упавшую на середину мостовой, на булыжники: я уже был не ребенок, я кое-что повидал, я уже видел много палаток, поставленных у ворот соседних домов, и знал, что смерть - это вечная разлука; это я уже понял, осознал и еще сильнее прижал голову к маминому телу; слыша крики на улице, шум, мамины рыдания, я заплакал по Адиле.

Теплая мамина ладонь прижимала мое лицо к своему теплому телу, и так она довела меня до дому.

- Не бойся,- повторяла она,- не бойся! - Потом, плача, сбегала во двор, принесла ковшик холодной воды, вымыла мне лицо, заставила выпить воды, но я никак не мог успокоиться, и мама объясняла мои рыдания испугом, ей и в голову не приходило, что маленький Алекпер плакал не от испуга, а от печали, и легкое, теперь уже прозрачное пятнышко той печали, разрывавшей мне сердце, осталось в нем и сейчас.

Адиля была жива, но вся разбита, изломана, ее положили на машину и увезли в больницу.

Махалля ждала вестей из больницы, махалля молила бога, чтобы Адиля выжила, и никто в махалле не произнес ни одного дурного слова в адрес Адили, не осудил Адилю за такой ужасный поступок.

Через четыре дня она умерла.

Адиля была первым родным для меня человеком, который умер.

Правда, с войны в наш квартал приходили похоронки, правда, я хорошо знал и поэта Ибрагима, и часовщика Гюльагу, и других погибших; их смерть произвела на меня сильное впечатление, я, как и вся махалля, горевал о погибших, но со смертью Адили как будто умерла какая-то часть меня самого...

Спрятавшись, чтобы меня никто не видел, за горой бревен, палок, досок, сваленных во дворе Желтой бани (большую часть их находил где-то и притаскивал Балакерим), я думал об Адиле, воскрешал перед мысленным взором черные глаза Адили, ее белое лицо, толстые и длинные косы, высокую грудь, которая запомнилась мне с того довоенного весеннего вечера в буфете цирка; мне казалось, что Адиля опять протягивает руку и гладит меня по волосам, и у меня в горле застревал комок, и волнистая красная линия в "Письме любви" теперь, когда я прятался за грудой досок и бревен во дворе Желтой бани, мне говорила только и только о печалях мира сего, и я вдруг ощутил аромат розы, возвратившейся из довоенной дали, из милого прошлого, но аромат розы тоже вещал о печалях мира сего, и я шептал четыре строки, которыми оканчивалось "Письмо любви":

Письмо, к любимому спеши,

Пусть почта не обманет.

Не доберешься до Годжи

Пусть мне конец настанет.

И мне казалось, что то "Письмо любви" так ни до кого и не дошло, всегда было в пути, даже сам я не читал его, и оно всегда будет в пути, никогда ни к кому не придет, и бесконечность этого пути была для меня безысходностью мира сего...

Адиля уже никому не напишет письма, Адиля больше никому не пошлет привета с ароматом розы, и я вдруг подумал о тете Ханум и снова услышал слова: "Что за бесстыжая девка ты, а?!", которые тетя Ханум выкрикнула, появившись перед цирком в тот довоенный прекрасный весенний вечер, и еще больше расстроился; конечно, в мученической смерти Адили тетя Ханум не была виновата, но все равно мне не хотелось видеть тетю Ханум в своем воображении, не хотелось слышать ее голос, мое маленькое сердце надорвалось, после смерти Адили я гневался на тетю Ханум, и мне казалось, что я больше никогда не смогу помириться с ней.

Тело Адили вынесли из трехэтажного здания, молла Асадулла выступил вперед, все население округи двинулось вслед за покойной в сторону кладбища, и я никак не мог осознать, что это Адиля сейчас лежит на погребальных носилках, плывущих на чьих-то плечах, что это ее накрыли шелковой накидкой и она не дышит.

Мы как-то привыкли, что умерших уже не хоронят: когда с войны приходили вести о смерти, сооружались палатки, в домах звучали вопли, плач, справлялись поминки, но никто не ходил на кладбище, потому что самого покойника не было, он оставался в сырой земле в дальних краях... А теперь, как до войны, люди шли за телом на кладбище, и этот обряд как будто сделал смерть Адили еще более горькой.

Кларнетист Алекпер был одноглазым, поэтому он не пошел на фронт, и иногда, когда с фронта приходили похоронки, особенно на молодых людей, еще не женатых, не обрученных даже, он без приглашения входил в палатки, сооруженные у домов, раскрывал футляр, не спеша собирал кларнет и с болью, идущей из самого сердца, играл народные траурные мелодии, в такие минуты кларнет Алекпера вызывал слезы даже на глазах мужчин, еще не ушедших на войну, и мужчины, прикрывая глаза платком, чтобы никто не видел их слез, беззвучно плакали, а плечи их тряслись.

Идя за телом Адили, Алекпер играл на кларнете мелодию "Сейгях", и, когда дрожащие пальцы Алекпера бегали по клавишам кларнета, мне казалось, будто я нахожусь в мире тех далеких и безлюдных пустынь, о которых рассказывал Балакерим, и в том мире нет ничего, кроме бесконечно тянущихся бесплодных песков, кроме ярко-синего неба и горестного звука кларнета; но и в пустынях, и в ярко-синем небе, и в горестном звуке кларнета была печаль черных глаз Адили, ее длинных каштановых кос.

Процессия проходила по кварталам, расположенным выше нашего; и те кварталы осиротели, в них почти не осталось мужчин, парней, а женщины, девушки постарели от горя; у всех глаза были устремлены на дороги войны, но когда мы несли тело Адили, на тех улицах у ворот тоже собирались люди, и у людей выступали на глазах слезы, и у них сжимались сердца: "Эта девушка с косами, что убила себя..."

33
{"b":"285910","o":1}