Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И радостный вечер в цирке, и краски цирка, которые жили и переливались в моей памяти, для восьмилетнего Алекпера остались в далеком прошлом; лишь изредка, когда я видел на улице Адилю, воспоминания о цирке возникали из далекого прошлого, несли тепло, но это теплое дыхание быстро остывало. Адиля исчезала за углом, и мои воспоминания возвращались в недосягаемую даль; в махалле, и вообще в моей жизни больше не было ничего такого - ни событий, ни ощущений, способных вернуть из страшной дали "Письмо любви"; и странное дело даже толстые длинные каштановые косы Адили тоже словно потеряли свой блеск, стали обыкновенными косами.

Одно время я, завидев Адилю на улице, убегал и прятался от смущения.

Дело было в том, что однажды отец, вернувшись из очередного рейса, сказал маме:

- Уж очень ненадежным стал этот мир, баджи... Рано или поздно я тоже пойду на фронт. Хочу увидеть хоть маленькую свадьбу Алекпера...

До войны обрезание у нас в округе превращалось в праздник (это было как бы подготовкой к будущей свадьбе) ; но на этот раз никакого празднества не было, отец нашел умельца лезгина, привел его, и все прошло очень обыкновенно; необычность была только в том, что я обмотал бедра ярко-красным полотнищем, фитой, и через два дня после обрезания с ярко-красным полотнищем на бедрах вышел на улицу играть с ребятами.

Мы всегда с завистью смотрели, как мальчики постарше нас играли на улице, обмотавшись красным полотнищем; теперь я и сам вырос, я и сам обмотал бедра ярко-красным полотнищем, и, по правде говоря, это красное полотнище на бедрах было единственной радостью в моей жизни с тех пор, как началась война.

На улице, у всех на глазах, я держался очень гордо, потому что вырос, потому что у меня на бедрах было красное полотнище; только при виде Шовкет я делал вид, что не замечаю ее, и - это было сильнее меня - спешил забежать в наш двор, да еще от Адили прятался, не хотел, чтобы Адиля увидела меня с красным полотнищем: Адилю я тоже стеснялся, хотя по-другому.

Шовкет опять время от времени сидела перед своим домом, на деревянной лавочке рядом с раздвоенным тутовым деревом, но уже не грызла семечки, как прежде, потому что тетя Зиба уехала в Америку и вообще семечек больше не было, и Шовкет не хохотала, как прежде, лишь иногда улыбалась, и, хотя у Шовкет не было никого, кто уходил бы на войну, в ее улыбке тоже была какая-то грусть. Все это было так, но, когда я, обмотав бедра ярко-красным полотнищем, выходил на улицу, Шовкет снова, как прежде, подмигивала мне, тихонько спрашивала: "Очень больно было?" - и посмеивалась.

Несмотря на эти слова, я все же не обижался на Шовкет, а просто убегал во двор и не выходил на улицу, будто и это было игрой между Шовкет и мной.

А Адилю стеснялся по-настоящему.

Черные глаза Адили, белое лицо, толстые и длинные каштановые косы были для меня родными, но в самом этом ощущении родства была какая-то отдаленность, что-то навсегда минувшее, и почему-то мне казалось, что такое же чувство, связанное с Адилей, было у Годжи - чувство отдаленного и навсегда минувшего, и Адиля это знает и страдает от этого.

Годжа тоже ушел на войну, и в махалле разговоры о Годже и Адиле, можно сказать, утихли и забылись; Балакерим больше не рассказывал о Ромео и Джульетте, я больше не боялся, что Белый Верблюд ляжет у двери Адили; но однажды на улице я внезапно столкнулся с Адилей лицом к лицу, и Адиля будто даже не увидела красного полотнища, посмотрела на меня черными глазами, и я увидел в ее глазах затаенную тоску, увидел глубокую печаль, словно глаза ее смотрели не на меня, а искали что-то очень далекое; как глаза Балакерима, они были устремлены в некую неведомую точку; потом Адиля второй раз спросила у меня:

- Ну, как ты, Алекпер?

Адиля задала этот вопрос так, будто хотела сказать: мне очень плохо, Алекпер, сердце мое никогда не смеется, Алекпер, я несчастна, Алекпер, несчастна и одинока... Потом Адиля сказала мне самые трогательные на свете слова:

- Я сохранила на память те билеты в цирк, Алекпер...

Я не сумел сдержаться, и глаза мои наполнились слезами; я хотел скрыть полные слез глаза от Адили, но ничего не вышло, Адиля увидела мои слезы, и в тот же миг черные печальные глаза ее тоже наполнились слезами.

После этого я больше никогда не видел Адилю.

Вдруг по махалле разнеслась весть: Мухтар пошел свататься к шапочнику Абулфату, получил от родителей Адили "да", и ее выдали замуж за Мухтара.

Неожиданность этой вести была не только в том, что никому бы в жизни не пришло в голову, что Мухтар с Адилей могут пожениться, но еще и в том, что после того, как началась война, все свадьбы на свете, казалось, навсегда остались где-то в прошлом; и если теперь, когда в нашей махалле у каждого дома устанавливаются поминальные палатки, кто-то захотел жениться, пошел свататься, это вызвало крайнее изумление, вызвало своего рода столбняк.

После смерти тети Кюбры Мухтар жил один в их доме с верандой; все так же рано утром ездил на работу в "эмке", на той же "эмке" по вечерам возвращался домой; на нем был тот -же черный кожаный пиджак, те же галифе и хромовые сапоги; и после начала войны жизнь Мухтара шла так же, только домой он возвращался позднее, чем прежде, иногда даже в полночь, и когда я, лежа в постели, не мог заснуть на голодный желудок, я слышал шум черной "эмки".

Однажды утром, направляясь в школу, я увидел, что Мухтар в нижней сорочке льет воду в фаянсовые горшочки на своей веранде, и, честно говоря, на меня произвело большое впечатление, что Мухтар с утра, как все простые люди, вот так, в нижней сорочке, поливает цветочки тети Кюбры в фаянсовых горшочках, и я несколько дней думал, что надо бы здороваться с Мухтаром, он тоже человек, от поклона голова не заболит. Балакерим говорил, что приветствие "салам" - божье, не мы его придумали, и я решил уделить этот божий "салам" и Мухтару; и однажды вечером, когда Мухтар, вернувшись с работы, вылезал из черной "эмки", я поздоровался, но он искоса взглянул на меня (может, узнал? Узнал того мальчугана, который, когда он приходил просить прощения у тети Ханум, показал ему дом тети Ханум и видел, как в тот прекрасный довоенный день тетя Ханум прогнала его?) и не ответил на мое приветствие; после этого я больше с ним не здоровался. Однажды Балакерим, сидя на тротуаре под раздвоенным тутовым деревом, некоторое время смотрел на веранду Мухтара, потом сказал: "Сколько в мире есть цветов - у каждого свой язык. Кюбра знала их язык, а Мухтар с ними говорить не умеет. У его цветов сердце болит..."

Сын тети Сафуры Эйнулла тогда еще не пропал на войне без вести, а, выздоровев после первого ранения, вторично отправился на фронт, и тетя Сафура говорила:

- Ну и что же, что Мухтар? Разве он не мужчина? Да еще на такой работе, что на войну не пойдет!.. Немного староват для дочери Фатьмы... Ну что ж, мужчина и должен быть старше, мужчина есть мужчина, что ты хочешь!.. Ну и что же, что у него уши маленькие? Человек может умереть и с красивыми ушами. А за Кюброй хорошо смотрел Мухтар, домовитый мужчина. Ну, конечно, Адиля красотка... Но пошла бы она за сына Ханума, и что? Оба молодые, а тут еще такая злая свекровь, как Ханум!..

Моя мама говорила:

- Ну почему тетя Ханум злая? Почему, Сафура, сестрица?

Тетя Сафура говорила:

- Ты мне про Ханум будешь рассказывать? Мухтар крепко стоит на ногах. Годжа - дай ему бог живым-невредимым вернуться с фронта - умный мальчик, воспитанный, слов нет, видит бог. У Ханум все сыновья воспитанные, но, дорогая, одной воспитанностью жену содержать нельзя... Время нынче тяжелое. Вон бедняга Гюльага, сиротка, чем кончил? Курицу зарезать душа не позволяла, а одна пуля - и кончилась его молодая жизнь. Дай бог, чтобы однажды Гитлеру, сукину сыну, досталась такая пуля!.. Чем бедная Сона виновата, не про тебя будь сказано, чтобы такого красавца потерять!..

32
{"b":"285910","o":1}