Нина Кочубей
Экзамен
Вечера уже прохладные. На исходе август. Надо бы затопить печь. И вообще — все вымыть, на стол — скатерть, на окна — занавески. И то и другое я привезла. Но до сих пор все в чемодане. Мне кажется, если достану и скатерть и шторы — значит, я тут на всю жизнь.
На тумбочке, у окна — мамина фотография. Ее я водрузила сюда в день приезда. Хорошо бы рядом с нею — Зинкину. Но у меня ее нет. Зинка, Зинка! Где ты? Как нужна ты мне в эти дни! Тоскливо мне, одиноко и тревожно! Особенно по вечерам…
За окнами непривычная для городского уха тишина. Словно на каком-то необитаемом острове, затерянном в огромном мире, стоит моя хижина. А в голове — вопрос: «Хорошо ли я распорядилась своей судьбой? Ведь отсюда, из этого глухого Варесьева, она и начнется! Еще не поздно, можно взять чемодан, снова заколотить окна этой брошенной кем-то избы и — к маме! В нашу теплую, светлую, уютную квартиру».
И тогда вспоминается Зинка. Я испытываю растерянность, смущение, словно только что сделала что-то некрасивое, недостойное.
Негромкий стук в дверь, и тетя Саня — ее дом рядом, через небольшой овражек, — вытирая ноги о брошенный кем-то у порога старый веник, шумно вошла, заговорила удивленно:
— Все на узлах сидишь? А ведь завтра, никак, уж другая неделя пойдет, как припожаловала!
Я неопределенно повела плечами. Тетя Саня запустила руку в карман старого жакета:
— А ты смелей, тут тоже люди живут. О двух ногах… На-ко, письмо тебе велено передать.
Я почти выхватила протянутый мне конверт:
— Спасибо!
— Опять, поди, от матери. Кажинный день пишет, беспокоится…
Тетя Саня ушла, а я в недоумении вертела в руках конверт. На нем был мой прежний адрес. Мама зачеркнула его, а сверху написала теперешний.
Я вскрыла конверт и, спотыкаясь, принялась читать.
«Изындыр, нокер Инка! Не пугайся, это не бред. В переводе означает: здравствуй, товарищ Инка, мировой человечище, по которому я чертовски соскучилась…» Да это же от Зинки!
Я подбежала к столу, чтобы свет от лампы под потолком падал на письмо: «Умоляю, не кляни меня за то, что не писала сто лет. И дел невпроворот, ну и, сама понимаешь, мне надо было как-то очухаться, разрядиться от всего того, что так жестоко потрясло мой хрупкий несчастный органон…» Очухалась, разрядилась. Узнаю прежнюю Зинку!
В волнении я отложила письмо. Что последует за дурашливым предисловием? Знаешь ли ты, Зинка, какое большое место заняла в моем сердце, в моей судьбе? Ты стала для меня компасом, тем, по чему сверяют свою совесть, жизнь. А вдруг ты, не выдержав, «отрезвела»? Такое случается.
Я нарочно медленно заварила чай, поставила на стол чашку с блюдцем, вазочку с печеньем, привезенным еще из дому, прикрыла чайник с заваркой полотенцем…
С Зиной я познакомилась в институте. Мы учились на одном курсе. Небольшого роста, худенькая, она всегда держалась этаким дичком. Во время перемен, когда мы, девчата, собравшись в коридоре стайкой, устраивали «птичий базар» — больше для того, чтобы обратить на себя внимание старшекурсников, — она стояла одна, куталась в платок и жалась к батарее.
Помню ее первое появление. Зина робко вошла в аудиторию. Стараясь не глядеть по сторонам, юркнула в конец последнего ряда и заняла место у окна. На ней было старенькое, аккуратно заштопанное на локтях коричневое платье от школьной формы с чистым белым воротничком. Я невольно подумала тогда, что жизнь ее не балует, ведь в первый день своей студенческой поры так хочется быть понарядней!
Занятия начались лекцией по языкознанию. Мне она показалась скучной. Языковед Дмитрий Антонович — старенький седой человек — говорил сбивчиво, повторялся, часто тянул «э-э», «так сказать».
Я начала потихоньку оглядывать аудиторию. Скучно было не мне одной. Многие посматривали по сторонам, перешептывались, стреляли записочками. И только Зина внимательно слушала, напряженно вытянув тонкую шею. Ее лицо выражало такое изумление, словно Дмитрий Антонович объяснял не происхождение обыкновенных русских слов, а, вернувшись из космического полета на Марс, рассказывал о жизни инопланетян. С таким же неподдельным интересом слушала она и другие лекции и сердито хмурила брови, если кто-нибудь из студентов начинал кашлять или возиться.
В наших бурных спорах, иногда стихийно возникавших на переменах, Зина никогда не участвовала, но всегда была поблизости и, делая вид, что занята чем-то своим, чутко к ним прислушивалась. Каждая фраза, каждое слово немедленно рождали в ее душе отклик. А услышав удачную остроту, она тихонько смеялась, прикрыв рот маленькой ладошкой. Однажды, в ответ на реплику Светы Кудрявцевой — единственной дочки «солидных» родителей — о том, что она «уже давно разочарована в жизни», Зина резко вскинула голову. В ее глазах вспыхнули искорки презрения:
— Разочарована в жизни! Пижонка! Тебе что, сто лет? Это у тебя с жиру!
Сказала громко, резко и, словно изумившись самой себе, вопросительно обвела нас взглядом.
…Был Новый год. В институте, в центре актового зала стояла пышная, потрясающей высоты елка. По углам зала расположились аттракционы «Счастливый рыболов» и «Надень кольцо».
Ребята были гладко причесаны, застегнуты на все пуговицы, вежливы и предупредительны. Без конца хлопала тяжелая дверь в вестибюле, где-то уже пели…
В каждом институте непременно есть студент, без которого все, что происходит вокруг яркое, значительное, кажется немыслимым. Наш педагогический был немыслим без Вадима Лазаренкова — второкурсника с филологического. Все, начиная от ректора и кончая сторожихой тетей Любой, знали его в лицо. Без него ничто нигде не обходилось. И в тот новогодний вечер он, как всегда, был нужен «дозарезу» и, разумеется, всем сразу.
— Где Вадим? Радиола «полетела»! — в паническом ужасе кричал Ваня Дорофеев.
— Можете сообщить Лазаренкову, что Снегурочки не будет… Мне не привезли кокошник, — ледяным тоном объявила Гета Лаврова.
По этажам, схватившись за голову, метался руководитель студенческого ВИА Коля Капутикян:
— Куда провалился Вадька! Передайте ему мой предсмертный привет! Скажите, что без ножа зарезал! Не пришел ударник!..
Но появлялся Лазаренков. Он куда-то звонил, кого-то о чем-то просил, организовывал, увязывал, и, словно по волшебству, появлялись кокошник для Снегурочки и новая радиола. Чуть только притухало веселье в зале, как там немедленно возникал Вадим, и вокруг елки с визгом, хохотом начинались «кошки-мышки» и «третий лишний». Возникала хоровая песня — запевалой и дирижером был, разумеется, Вадим. Наконец, он садился на место ударника в ансамбле, и казалось, что всю жизнь только этим и занимался.
Я должна была читать возле елки новогодние стихи и очень волновалась — боялась забыть слова. Шагая по коридору, я, как заклинание, шептала их. Музыка, песни и смех мешали сосредоточиться и загнали меня в пустую аудиторию нашего курса. На подоконнике, залитая лунным светом, обхватив руками колени, сидела Зина.
— Что такое? Одна, в темноте? — удивилась я.
Она посмотрела на меня и неожиданно улыбнулась:
— Волнуешься?
— Очень.
— Читай. Я послушаю.
Я начала тараторить вполголоса, без всякого выражения. Зина остановила меня:
— Нет, ты, пожалуйста, не спеши. И с выражением. Я люблю слушать стихи.
Удивляясь ее необычной разговорчивости и вниманию ко мне, я начала читать так, как если бы меня слушал целый зал. Когда произнесла последнюю фразу, Зина посмотрела на меня каким-то новым, потеплевшим взглядом и вдруг без всякого перехода спросила:
— Скажи, тебе кто-нибудь из наших ребят… нравится?
Я растерялась:
— Нет, а что?
— Ничего. Так. — Она помолчала, потом осторожно произнесла:
— А… Лазаренков?
— Лазаренков? Он хороший парень…
— Очень хороший? — перебила меня Зина. — По-моему, он самый лучший!.. — И она неожиданно уткнулась в мое плечо.
«Ах, вот оно что!» Я осторожно обняла ее, и вскоре плечо мое стало влажным.