4
Чтобы понять такого человека, надо постигнуть одну тонкость: почему он бывает так счастлив и в чем его счастье. Например, сам он говорит сестрам Епанчиным, что во время пребывания в лечебнице «почти все время был счастлив». «Счастлив? Вы умеете быть счастливым?» — дивится Аглая. Князь отвечает: «Я все почти время за границей прожил в этой швейцарской деревне… Сначала мне было только нескучно; я стал скоро выздоравливать; потом мне каждый день становился дорог, и чем дольше, тем дороже, так что я стал это замечать. Ложился спать я очень довольный, а вставал еще счастливее. А почему это все — довольно трудно рассказать…»[36]
А впрочем, он знает, с чего это началось: он увидел швейцарских деток, бегущих из школы домой, — с их маленькими сумочками, грифельными досками, с криком, смехом, играми, и почувствовал, что всей душою он стремится к ним. «Я остановился и смеялся от счастья…»[37] Так он посвятил себя детям: «Я все время был там с детьми, с одними детьми…» Не будучи учителем, он учил их. «Я им все говорил, ничего от них не утаивал…» «Дети, наконец, без меня обойтись не могли и все вокруг меня толпились…» «От детей ничего не надо утаивать, под предлогом, что они маленькие и что им рано знать…» «Тогда как они все понимают» — и могут даже дать чрезвычайно важный совет… «О, Боже! когда на вас глядит эта хорошенькая птичка, доверчиво и счастливо, вам ведь стыдно ее обмануть! Я потому их птичками зову, что лучше птички нет ничего на свете…» «Через детей душа лечится…» Одна встреча с ними вызывает сильное и счастливое ощущение[38].
Затем князь рассказывает о том, как ему удалось в Швейцарии создать вокруг одной горемычной, кем-то соблазненной девушки атмосферу истинной и общей любви, и как поток этой любви увлек за собой и детей…
И сам он был счастлив при этом — счастлив, не будучи влюбленным, счастлив в любви[39].
И это счастье в любви было так велико и так истинно, что он уже никак не мог понять, «как тоскуют и зачем тоскуют люди…»[40].
Так — через детей — он нашел двери к счастью, к мудрости, к сущности, а счастье, мудрость и сущность — это как раз любовь жертвенная, которая дана нам всем на жизненном пути как сила духа, как тоска, как обетование — как божественно-сущностная стихия жизни.
И мудрость эта — евангельская, от Иоанна, как он сформулировал ее в своем Первом послании: «Бог есть любовь; и кто пребудет в любви, тот пребудет в Боге и Бог в нем»[41].
Таким образом, для этого «юродивого во Христе» его детскость становится своеобразной меркой жизни, потому что это так же много, как искреннее пребывание в сущности, т. е. в любви, т. е. в ткани Божией, т. е. в Боге. Или же в Царстве Божием, которое, как написано, принадлежит детям и требует детского настроя[42].
Это признавал и врач князя профессор Шнейдер, говоря ему, что он совершенное дитя и по своему развитию, и душой, и характером, даже в рассудке и останется таким, проживи хоть 60 лет.
Вот почему ему нелегко со взрослыми: «Я и в самом деле не люблю быть со взрослыми… потому что не умею (быть с ними. — И. И.). Что бы они ни говорили со мной, как бы добры ко мне ни были, все-таки с ними мне всегда тяжело почему-то, и я ужасно рад, когда могу уйти поскорее к товарищам, а товарищи мои всегда были дети…»[43].
Покидая лечебное заведение, он оставил там, как сам говорит: «много, слишком много. Все исчезло. Я сидел в вагоне и думал: «Теперь я к людям иду; я, может быть, ничего не знаю, но наступила новая жизнь». Я положил исполнить свое дело честно и твердо. С людьми мне будет, может быть, скучно и тяжело. На первый случай я положил быть со всеми вежливым и откровенным. Больше от меня ведь никто не потребует. Может быть, и здесь меня сочтут за ребенка, — так пусть! Меня даже за идиота считают все… но какой же я идиот теперь, когда я сам понимаю, что меня считают за идиота? Я вхожу и думаю: «Вот меня считают за идиота, а я все-таки умный, а они и не догадываются» — у меня часто эта мысль…»[44]
5
Вот мы и подошли к тому, чтобы узнать, о чем же идет речь. Князь Мышкин — это человек, который, скажем так, имеет внутренний доступ к Божественной стихии мира.
Ведь вот говорю эти слова, а сам смущен — до чего же скуден наш язык, до чего же скупа, суха, приземленна, убога наша мирская манера выражаться. Видимо, мне придется прибегнуть к вольному, поэтическому способу изложения и сказать: у таких людей, как князь Мышкин, глубины их личностного духа не закрыты — там, скорее всего, есть светящееся отверстие в потустороннее; через это отверстие пробивается, вливается, очищает, светит, дарит блаженство и опять исчезает пламенная, согревающая, творчески оживляющая стихия мира, а именно его Божественная субстанция — сущность.
Если в душу светит и вливается эта стихия, человек субстанционально становится добрым и милостивым; зло в нем преодолевается, и человек становится существенным. Чем сердце доверчивее, чем шире открыто сердце — тем легче и благостнее влияние на него этого явления Божия.
Иными словами, душа ребенка исключительно для этого пригодна, потому что пыль и сор жизни еще не внедрились в нее, и страсть с ее конфликтностью еще не довели душу до конвульсий.
Через молитву приоткрывается и расширяется эта священная расселина-потустороннее. Через непроизвольное неусыпное прислушивание, т. е. через субъективное движение навстречу, побудительная власть этого визита туда может стать всемогущей.
Князь Мышкин постоянно вслушивается в направлении этих святых ворот. Отсюда его рассеянность, его отсутствие в земной жизни — ведь он там, в потустороннем.
Он — ребенок. Божье дитя. Блаженное Божье дитя. Он чувствует и думает только нутром или изнутри.
И потому говорит только о существенном, о главном, неважно, с кем — с одним, со всеми, порой нимало не заботясь о том, уместно это или нет[45].
Он также внутренне убежден, что каждый человек обладает этими святыми воротами и носит в себе освященный остов метафизического добра. Он не верит в злого, безнадежно закоснелого, субстанционально испорченного человека. Самое скверное не окончательно скверно для него. Он берет под защиту жалкого дурака Бурдовского с его лакейским выходом в целях получить состояние. Он не считает самым дурным лживого, алчного до денег комедианта Лебедева. И в тот самый миг, когда он увидел на темной лестнице с ножом в руках и сатанинской улыбочкой своего крестного братца Рогожина — своего убийцу, он вскрикнул из самой глубины своего сердца: «Парфен, не верю!..»4[46]
Весь день он боролся с этой идеей: «Рогожин собирается заколоть меня», — и стыдился собственных подозрений, вглядываясь в черный мрак этой души, корчащейся в страшных судорогах.
И в тот самый миг, когда он уже видел смыкающийся над собою мрак, вдруг «как бы что-то разверзлось перед ним: необычайный внутренний свет озарил его душу»; то был всего лишь миг — он падает со страшным воплем на пол, в припадке эпилепсии[47].