— Но нельзя же всему верить. Иногда встречаются такие странные вещи.
— То есть непонятные? Заставьте понять себя. Не удастся — знайте, что вина здесь в вас, и покоритесь. Начните простолюдину толковать о квадратуре круга, или еще о какой-нибудь премудрости высшей математики, он тоже ничего не поймет, но из этого не следует, что и самую эту науку следует отрицать. Конечно, отрицать легче; но не всегда… лепо.
Вдумайтесь, какую, в сущности, несообразность вы говорите. Вы говорите, что в Бога веруете, а в загробную жизнь нет. Но Бог не есть же Бог мертвых, но живых. Иначе какой же это Бог? О жизни за гробом говорил Сам Христос, неужели же он говорил неправду? Но в этом не могли Его обличить даже злейшие враги. И зачем тогда приходил и страдал Он, если нам предстоит лишь рассыпаться в прах?
Нет, так нельзя, это нужно непременно, непременно, — вдруг горячо заговорил он, — исправить. Ведь, поймите, как это важно. Такая вера должна ведь совсем иначе осветить вашу жизнь, дать ей иной смысл, направить иначе всю вашу деятельность. Это целый нравственный переворот. В этой вере для вас и узда, и в то же время утешение, и опора для борьбы с неизбежными для всякого человека житейскими невзгодами.
Глава 3
Я понимаю всю логичность слов почтенного Прохора Александровича, но, конечно, несколько минут беседы не могли поселить во мне веры в то, во что я привык не верить, и разговор с ним, в сущности, послужил лишь к обнаружению моего взгляда на известное обстоятельство, — взгляда, которого я сам дотоле хорошо не знал, потому что высказывать его не приходилось, а раздумывать о нем и подавно.
А Прохора Александровича, по-видимому, серьезно взволновало мое неверие; он несколько раз в течение вечера возвращался к этой теме, и когда я собирался уходить от него, он наскоро выбрал несколько книг в своей обширной библиотеке и, подавая их мне, сказал:
— Прочтите их, непременно прочтите, потому что так этого оставить нельзя. Я уверен, что рассудочно вы скоро поймете и убедитесь в полной неосновательности вашего неверия, но надобно это убеждение провести из ума в сердце, надо, чтобы сердце поняло, а иначе оно продолжится у вас час, день — и опять разлетится, потому что ум — это решето, через которое только проходят разные помышления, а кладовая для них не там.
Я прочел книжки, не помню уж, все ли, но оказалось, что привычка была сильнее моего разума. Я признавал, что все написанное в этих книжках было убедительно, доказательно, (по скудости моих познаний в религиозной области я и не мог возразить чего-нибудь мало-мальски серьезного на имевшиеся в них доводы), а веры у меня все-таки не явилось.
Я сознавал, что это не логично, верил, что все, написанное в книгах — правда, но чувства веры у меня не было, и смерть так и оставалась в моем представлении абсолютным финалом человеческого бытия, за которым следовало лишь разрушение.
К моему несчастью, случилось так, что вскоре после означенного разговора с Прохором Александровичем я выехал из этого городка, где он жил, и мы больше с ним не встречались. Не знаю, быть может, ему, как человеку, располагавшему обаянием горячо убежденного человека, удалось бы хотя сколько-нибудь углубить мои взгляды и отношения к жизни и вещам вообще, и через это внести и некоторое изменение в мои понятия о смерти, но, предоставленный самому себе и не будучи вовсе по характеру особенно вдумчивым и серьезным молодым человеком, я нисколько не интересовался такими отвлеченными вопросами и по своему легкомыслию даже на первое время ни капельки не задумался над словами Прохора Александровича о важности недостатка в моей вере и необходимости избавиться от него.
А затем время, перемена мест, встречи с новыми людьми не только выветрили из моей памяти и этот вопрос, и беседу с Прохором Александровичем, но даже и самый образ его и мое кратковременное знакомство с ним.
Глава 4
Прошло немало лет. К стыду моему должен сказать, что я мало изменился за истекшие годы нравственно. Хотя я уже находился в предположении дней моих, то есть был уже человеком средних лет, но в моих отношениях к жизни и себе немного прибыло серьезности. Я не осмыслил жизни, какое — то мудреное познание самого себя оставалось для меня такою же “химерическою” выдумкой, как рассуждения метафизика в известной басне того же имени, я и жил, водясь теми же грубоватыми, пустыми интересами, тем же лживым и довольно— таки низменным пониманием смысла жизни, какими живет большинство светских людей моей среды и образования.
На той же точке стояло и мое отношение к религии, то есть я по-прежнему не был ни атеистом, ни сколько-нибудь осмысленно набожным человеком. Я, как и прежде, ходил по привычке изредка в церковь, по привычке говел раз в год, по привычке крестился, когда полагалось — и этим ограничивалось все. Никакими вопросами религии я не интересовался, кроме, конечно, самых элементарных, азбучных понятий; я ничего не знал здесь, но мне казалось, что я отлично знаю и понимаю все, и что все тут так просто, “не хитро”, что “образованному” человеку не над чем и голову трудить. Наивность уморительная, но, к сожалению, очень свойственная “образованным” людям нашего века.
Само собой разумеется, что при наличности таких данных, ни о каком прогрессировании моего религиозного чувства, ни о расширении круга моих познаний в этой области не могло быть и речи.
Глава 5
И вот в эту пору случилось мне попасть по делам службы в К. и заболеть серьезно.
Так как ни родных, ни даже прислуги в К. у меня не было, то и пришлось лечь в больницу. Доктора определили у меня воспаление легких.
В первое время я чувствовал себя настолько порядочно, что не раз уже думал, что из-за такого пустяка не стоило и ложиться в больницу, но по мере того, как болезнь развивалась и температура стала быстро подниматься, я понял, что с таким “пустяком” вовсе было не интересно валяться одному-одинешеньку в номере гостиницы.
В особенности донимали меня в больнице длинные зимние ночи; жар совсем не давал спать, иногда даже и лежать было нельзя, а сидеть на койке неловко, и утомительно; встать и походить по палате то не хочется, то не можется; и так вертишься, вертишься в кровати, то ляжешь, то сядешь, то спустишь ноги, то сейчас же их опять подберешь и все прислушиваешься: да когда же эти часы будут бить! Ждешь, ждешь, а они, словно назло, пробьют два или три, стало быть, до рассвета оставалась еще целая вечность. И как удручающе действует на больного этот общий сон и ночная тишина! Словно живой попал на кладбище в общество мертвецов.
По мере того как дело подвигалось к кризису, мне, конечно, становилось все хуже и труднее, по временам начало так прихватывать, что уж было ни до чего, и я не замечал томительности бесконечных ночей. Но не знаю, чему следовало приписать это: тому ли, что я всегда был и считал себя человеком очень крепким и здоровым, или это происходило оттого, что до этого времени я ни разу не болел серьезно и голове моей чужды были те печальные мысли, какие навевают иногда тяжелые болезни, только, как ни скверно бывало мое самочувствие, как ни круты бывали в иные минуты приступы моей болезни, мысль о смерти ни разу не пришла мне в голову.
Я с уверенностью ожидал, что не сегодня-завтра должен наступить поворот к лучшему и нетерпеливо спрашивал всякий раз, когда у меня вынимали градусник из-под руки, какова у меня температура. Но, достигнув известной высоты, она словно замерла на одной точке, и на мой вопрос я постоянно слышал в ответ: “сорок и девять десятых”, “сорок один”, “сорок и восемь десятых”.
— Ах, какая же это длинная канитель! — с досадой говорил я, и затем спрашивал у доктора — Неужели же и мое поправление будет идти таким черепашьим шагом?
Видя мое нетерпение, доктор утешал меня и говорил, что в мои годы и с моим здоровьем нечего бояться, что выздоровление не затянется, что при таких выгодных условиях после всякой болезни можно оправиться чуть ли не в несколько дней.