Слава Полищук
Улица Лепик, 54
Нет ничего более изнурительнее, чем июльский зной в Нью-Йорке и ватная тяжесть несбывшихся надежд.
Заезжий миллионер Иохим Склорц, выпив со мной по чашечке кофе и поклявшись в вечной дружбе, растворился во влажном мареве летнего утра.
Строгие пакистанские девушки в пластмассовых шлепанцах на босу ногу и аккуратно причесанные юноши продолжали внимательно конспектировать учебники химии и физики, проявляя особый интерес ко всякого рода цепным реакциям. Президент гулял по лужайке перед Белым Домом, держа за ручку саудовского принца. Саша Глезер, изнывая от жары, сидел в майке в Музее Современного Русского Искусства, где в целях экономии хозяин отключил кондиционеры. Мелькнувшая было надежда на замерцавшую славу испарилась вместе с исчезнувшим благотворителем. Единственным результатом ожиданий чудес явилась покупка Асей двух билетов на Air France. Истратив последнее, мы оказались в Париже.
Бетонная личинка аэропорта в бинтах подъездных путей, длинные металлические ангары, серые километры взлетных полос — бесконечно размноженный апофеоз минимализма. Автобус кружил между терминалами, подбирая редких пассажиров, пока клубок утреннего мокрого асфальта не закатился за цилиндры нефтяных резервуаров. Сухая прохлада августовского утра обещала превратиться в мягкое тепло европейского лета, от которого за девять лет в нью-йоркских тропиках мы отвыкли. Автобус втиснулся в улочки подножия Монмартра. Так, штопая чулок, засовывают в него лампочку. Ткань плотно охватывает грушу тонкого стекла, открывая дыру, и иголка легко стягивает края прорехи. Сидя в салоне, казалось, что передний бампер скребет по стенам тесно прижатых друг к другу домов. На остановках двери открывались прямо в квартиры первых этажей. Покружив вокруг холма, машина остановилась на площади Оперы.
Париж красив как престарелый актер — года придают ему значительность. Лихорадочный румянец юности и последовавшее за этим обильное использование румян и белил уступили место благородной глубине морщин и неспешному всепонимающему взгляду. Вертя головами, вдыхая аромат кофе, который казалось и был воздухом Парижа, мы вышли к трехэтажной облупившейся гостинице Брабант. Поднявшись в спичечной коробке лифта на третий этаж, узким коридором прошли до двери под номером 333 и, открыв ее, оказались в комнате с голубыми стенами. Отодвинув штору и выглянув в окно, я увидел узкий настил из металлических прутьев, тянувшийся вдоль фасада здания. Двери не было. Я вылез на балкон. Ночные заведения выпускали последних посетителей, магазины только открывались. Облокотясь на решетку перил, я вдохнул подогретую утренним солнцем смесь звуков и запахов — сухой штукатурки стены, еще не испарившейся прохлады вымытого тротуара и непривычного стрекота мотороллеров.
***
Парижане, с раннего утра заполняющие кафе, могут не волноваться. Французские полицейские, вооруженные длинными автоматическими винтовками, кажутся излишней предосторожностью.
После девяти вечера Елисейские Поля самое излюбленное место гуляний бесчисленных жен и дочерей арабских шейхов. Нагруженные целлофановыми пакетами с названиями модных лавок, сопровождаемые внимательными взглядами усатых мужчин, молча идущих следом, они не спеша перемещаются от одной витрины к другой. Одетые в длинные темные платья совершено непонятно, что они покупают. Быть может, что-то доступное только взору восточного супруга.
Площадь перед Эйфелевой башней неопрятна, как всегда неопрятны большие открытые пространства столиц. Превращенная в гигантский газон, с песчаными дорожками и лавочками, изменив название, она не может скрыть своего прошлого. Скрип кирзы сапог, ругань младших офицеров, снующих между ротными шеренгами, хриплые звуки полковой песни, слетающие с замерзших на утреннем морозце губ гвардейцев, утюжащих щебенку плаца, гуталиновая вонь, навозный шлеп бильярдных шаров, падающих из-под подвязанных конских хвостов, навсегда впитываются в грунт и воздух. Наличие плацев в городской черте плохо действует на мозги — всегда найдется кто-то, кого вид обширного пустыря натолкнет на мысль согнать народ и установить гильотину.
Мне ближе клочки асфальта с какой-нибудь скульптурой или фонтаном, зовущимися площадями в Нью-Йорке. Полк не развернешь. Земля дорога.
Лучше свернуть на набережную правого берега, похожую на окоп, или на глубокий ров, дно и внутренняя стена которого выложены каменными плитами. Невысокий парапет отделяет набережную от воды. Туристы редко спускаются сюда, предпочитая любоваться открыточными видами сверху или с мостов. Местные жители ловят рыбу или спят на теплых плитах в тени высоких деревьев, воткнутых в асфальт вдоль стены. Эти камни лишены всяких украшений. Деятельность барона Хауссманна не затронула узкую полосу возле воды, оставив ей аскетичную простоту мощеных дорог Римской империи. Вечером здесь совсем пустынно. Голоса гуляющих на верху глушатся глубиной и пористыми плитами кладки. Только музыка с пришвартованных жилых барж нарушает тишину. Прожекторы с бесшумно скользящих прогулочных катеров выхватывают из темноты глубокие ниши, образованные тяжелыми короткими мостами. Возле Нового Моста набережная отходит вправо, нехотя отступая под натиском острова Сите.
Как слепой, память о предметах которого на кончиках пальцев, я знал этот город на ощупь: аккуратно взрыхленная земля трудолюбивого Писсаро, бритвенные лезвия порезов Буффе, осенняя влажность Марке, скупость почтовых открыток Утрилло. Если бы можно снять отпечатки взгляда, как отпечатки пальцев…
***
В московской художественной школе № 1, что на Кропоткинской, я был переростком. Учился «удовлетворительно». Рисовать начал поздно. Чтобы окончить художественную школу одновременно с общеобразовательной, пришлось поступать сразу в третий, предпоследний класс. В результате чего наука рисования композиций на тему «труд» и «сказка» так и не открылась мне.
В то время я зачитывался Блоком и рисовал бледные лица, витавшие в молочной мгле. Но директор школы Лапин, будучи человеком не злым, меня из школы не гнал. Он гордился своим ученичеством во Вхутемасе у Куприна, рассказывал похабные анекдоты девочкам в классе и рисовал натюрморты в мастерской на чердаке школы.
Художественная школа находилась в здании бывшей Поливановской гимназии. Наши мастерские занимали половину особняка, а в другой половине была музыкальная школа. Музыкальным детям повезло больше. Они владели актовым залом с росписями Шухаева, где гимназисты давали балы. В этом зале нам вручали дипломы. Когда директор школы раздавал всем тяжелые, в блестящих обложках тома Репина, Сурикова и братьев Ткачевых, мне досталась тоненькая, уместившаяся в кармане книжица о художнике Де Витте.
С этой книжки многое началось. Было какое-то мучительное беспокойство в небольших интерьерах. Мятущиеся тени на мраморных полах высоких, светлых залов соборов, низкие комнаты голландских домов с одинокими фигурами, тяжелое сырое небо, нависшее над рыбным рынком, набухшие губки мостов, на одном из которых Де Вите повесился.
Засунув книжку в карман куртки, я поехал в Клинцы. В последний раз.
Мыльный пузырь времени лопается, коснувшись острия памяти, оставляя на губах привкус хозяйственного мыла, тяжелым коричневым кирпичом, выскальзывающим из рук и плюхающимся в эмалированный таз с отбитыми краями.
Долгие дни, окутанные мягким светом.
Дед и бабушка, как могли, затыкали щели, через которые лезла жизнь коммуналки и прилепившегося к ней двора.
В разные годы во дворе попеременно верховодили братья Недоливко. Звали их всегда «недоливками». По странной случайности, умственное и физическое развитие соответствовало фамилии. Средний, Марик-Косой, был косым. Было ему лет тринадцать. Старший из братьев, Гришка, к тому времени вернулся из армии и мотался по двору в тельняшке. Выпивал, где-то работал, и куда-то сгинул. Марик таскал за собой младшего брата Славика, здоровенного белобрысого ребенка. Марик научил братишку слову «зид». Славик не выговаривал «ж». Потом Марика забрали в армию. Но он быстро вернулся. Говорили, что списали, как придурка. А Славик с годами превратился в полноватого парня, всегда жующего половину разрезанного вдоль белого батона, густо намазанного маслом и посыпанного сахаром.