В самом начале 1983 г. по намекам в письмах жены я понял, что моих сотоварищей по правозащитному движению - Валерия Абрамкина и Вячеслава Бахмина - не выпустили по окончании срока, что им "шьют" дутые лагерные дела. По множеству признаков я все явственнее видел, что такая перспектива вырисовывается и для меня. В этих обстоятельствах мне показалось нелишним дать понять лагерному начальству, что свою правозащитную деятельность я возобновлять не намерен Но как? Не идти же с этим на прием. И вот в своих подцензурных письмах (в том числе и к Софье Васильевне) я написал, что собираюсь впредь жить частной семейной жизнью, избегая всякой "общественности".
Софья Васильевна поняла и не осудила меня. В середине февраля я получил от нее последнюю открытку: "Дорогой Леонард! Получила Ваше разумное письмо от 23/I. Ваши планы о спокойной семейной жизни полностью одобряю. Надеюсь, что апрель будет теплым и ласковым, и Вы будете в старинном русском городе Рязани. Целую. С.В."
После освобождения, бывая наездами в Москве, я часто виделся с Софьей Васильевной. В 86-м меня наконец прописали к семье, и я смог по-настоящему вернуться домой. А вскоре наступили новые времена.
Помню, каким счастьем было для Софьи Васильевны освобождение Сахарова, а вслед - и других узников совести; как печалилась она, что Толя Марченко да и не только он! - не дождался чаемых перемен. Как радовалась публикациям в журналах материалов бывшего "самиздата" и наконец - подумать только! самого "Архипелага". Как досадовала на непоследовательность и противоречивость процесса перестройки.
Еще были дни рождения "на Воровского" со множеством гостей. Были хлопоты по делу погибшего в 1973 г. Илюши Габая, увенчавшиеся его посмертной реабилитацией. Были статьи Софьи Васильевны в "Московских новостях" и в журнале "Родина". Были ее выступления на конференциях "Мемориала", на "Московской трибуне", на вечерах правозащитников. Как ее слушали! Удивительная молодость духа отличала Софью Васильевну даже в старости. Но жизнь ее уже неумолимо катилась к концу...
Сегодня мне самому за шестьдесят. И оглядываясь назад, я ясно вижу, что все выпавшие мне на долю невзгоды с лихвой вознаграждены счастьем многолетнего и близкого общения с Софьей Васильевной, ее неизменной дружбой и любовью.
...И вдруг мне бросается в глаза неприметная раньше фраза. В короткой поздравительной открытке к моему дню рождения. Всего десять слов. Они притягивают меня как магнит и словно светятся внутренним светом. Как я мог не замечать их раньше?! Они будят во мне давние воспоминания и переплетаются с нынешней явью, с моими сегодняшними мыслями и заботами. И причудливой фантасмагорией проходят перед внутренним взором.
...Вот я опускаю в автомат "двушку", набираю номер, который помнил наизусть все свои три лагерных года.
- Софья Васильевна!
Я сразу чувствую, что сегодня она в добром настроении. Потому что, узнав мой голос, говорит в трубку не усталое: "Слушаю", а радушное: "Эге!"
- Я забегу?
- Забегайте.
Арбатская площадь. Пройдя почтамт и завернув за угол, я издали вижу светящийся фонарь окон второго этажа. Поднимаюсь. Звоню. Кто-то открывает мне дверь, и я иду вправо-вперед по короткому коридору. Стучусь, прохожу в комнату. Софья Васильевна за пасьянсом в своем любимом кресле. Я подхожу, наклоняюсь и прикасаюсь губами к ее щеке.
- Здравствуйте, Леонард, - слышу я знакомый, с хрипотцой голос заправской курильщицы. - Сейчас будем пить чай и беседовать. Ну, что нового у вас?
Что нового? Мы дожили наконец до новых времен. Жить и сегодня нелегко, хотя трудности нынче иные. Мы говорим, пишем и читаем что хотим, и сажать нас за это пока вроде никто не собирается.
- А Андрея Дмитриевича уже нет с нами. Последний раз я видел его за неделю до его смерти, на ваших похоронах. Он так тепло говорил о вас... Мы родные и друзья - заезжали к вам на Востряково. Ваши верные доктора - Саша и Имма - тоже были с нами. Люда Алексеева как раз приехала из Вашингтона. Все вместе мы постояли немного у ограды и положили цветы на вашу могилу...
Боже! Почему только мысленно я могу встретиться с вами?! Почему нельзя увидеться, ну, хотя бы помолчать вместе? Тогда, в 81-м, вы написали мне... сегодня я возвращаю вам ваши слова: "Еще остались друзья, но все равно мне без вас одиноко".
Т.Трусова
Храню с любовью в памяти своей
В январе 1980 г. я получила письмо. Письмо "ушло" при одном из обысков, но текст я помню хорошо: "Танечка! Уже больше месяца ничего о Вас не слышу. Не нужна ли Вам моя помощь? Может быть, юридическая? Позвоните". Подпись Софья Каллистратова. Телефон. На конверте адрес. Имя, телефон, адрес были мне совершенно незнакомыми. Я рассказала об это письме как о курьезе: "некто" волнуется, не получая известий обо мне в течение месяца, а я об этом не имею известий и ничего, не волнуюсь. Друг, которому была рассказана эта история, Ф.Ф.Кизелов, посмотрел письмо, конверт и сообщил, что письмо от Софьи Васильевны Каллистратовой, что это Хельсинкская группа и что совершенно нечего смеяться и зачитывать письмо каждому встречному-поперечному.
А дело было вот в чем. Поздно вечером, в Звенигороде, где мой муж исполнял роль сторожа на даче у "белых людей" (как мы их называли. Кстати, впоследствии выяснилось, что на этой самой даче профессора О. когда-то в детстве проводил каникулы Сахаров), так вот, на даче, где по приемнику хоть что-то было слышно, мы узнали о вводе "ограниченного контингента" наших войск в Афганистан. Я еще помнила ту боль, которая мучала в 1968 г., ту растерянность, те беспомощность и унижение... Я тут же села и написала письмо: "Если Хельсинкская группа или какая-нибудь другая группа людей будет протестовать против интервенции наших войск в Афганистан, прошу присоединить мою подпись к такому протесту или считать это письмо адекватным такой подписи". Подписала я, потом мой муж - Виктор Гринев. Я попросила Ф.Ф. передать письмо Ларе Богораз, - он ехал к ней и Толе Марченко в Карабаново на следующий день. Там, в Карабаново, Толя дал ему прочитать письмо протеста, и Ф.Ф. подписал это письмо тоже. Лара его передала. Ну а потом было письмо от Софьи Васильевны.
Все это может показаться странным, но политикой я не интересовалась вовсе. "Голоса" не слушала, о Хельсинкской группе почти не знала, в основном - из советской прессы и со слов знакомых. Поэтому письмо Софьи Васильевны и явилось полной неожиданностью.
Разумеется, я позвонила и по приглашению Софьи Васильевны пришла на улицу Воровского. На двери список - кому из жильцов сколько раз звонить, список довольно длинный. Вошла. Огромная прихожая, сразу запахло детством, нашей квартирой на Кировской... (У больших коммуналок свой запах, чем-то похожий на запах тмина.) Открыла Софья Васильевна. Невысокая, хотя и выше меня, но это заметилось позже, а первое ощущение - высокая. В чем-то свободном, не то платье, не то халат.
Я пробую описать ее внешность, но ничего не выходит. Ну, очень простое лицо, некрасивое - но это неправда, потому что правда то, что у Григоренко, - "человеческое лицо. Да еще какое лицо! Никогда красивее не видел". (Она очень смеялась над этой фразой.) Полуседые волосы. Морщины. Медленные движения, медленная речь, очень медленная - как из другого века, особенно, если сравнить с нашей скороговоркой 60-70-х гг. И голос низковатый. Были в ней простота и величие, причем величие без величавости, "если вы понимаете, про что я толкую", как говорил один герой детской-недетской книги Толкиена. В беседе, в "трепе" она говорила мало, а когда говорила, то очень четко, математично, с полным соблюдением всех законов формальной логики, и спорить с ней было сложно, аргументы как-то не подбирались.
Трудно через столько лет восстановить первое ощущение, но вот, что осталось. Софья Васильевна сразу ассоциировалась у меня с людьми, которых я знала и любила: моими учителями, с тренером моей дочери. Они очень разные, но было что-то общее, и мы с дочкой потом определили это словом "осанка", что ли, несмотря на сутулость, несмотря на возраст. Прямота, которая изнутри как-то видна была сразу.