Особые эмоции вызывали у Михала всякие отступления от вечернего ритуала, когда, например, на сцене появлялся кто-то чужой или когда представление происходило не в том окне, в котором он предполагал его увидеть, среди еще не очень хорошо освоенного воображением реквизита. Разумеется, он ждал ее. Тот факт, что она была как бы за скобками этих мистерий, что она показывалась чрезвычайно редко и всегда только на заднем плане, в каком-то сдержанном скольжении, вовсе его не удивлял. Вся эта церемония и без того касалась ее, происходила вокруг нее и в ее честь, она же должна была сохранять дистанцию, не могла опрощаться, не могла быть доступной даже для них.
Нужно было постоянно находиться настороже, потому что ничто не предвещало ее появления. Она могла показаться на мгновение в своем розовом пригашенном свете, но могла также проскользнуть и через бледно-желтую ясность гостиной, замаячить где-то в глубине, неожиданно подняться снизу, выманенная жестом материнской руки. И неизвестно было, что она тогда сделает. Отрицательно покачает головой, задумчивым движением поправит волосы, подаст что-нибудь отцу, наклонится, побежит или остановится у окна, как будто ища кого-то в темноте мимолетным рассеянным взглядом. Но что бы она ни делала, это всегда было в высшей степени захватывающим, прекрасным и полным значения. И тогда Михал задерживал дыхание и его пронизывало резкое и нежное чувство удовлетворения.
Сначала ему было этого достаточно. Он возвращался домой как одурелый. Он закрывал глаза и среди отчетливых, прочных поверхностей своего мира еще раз переживал виденное в театре теней. Оно имело над ним такую власть, что почти поглощало и лишало реальности этот прочный мир. Михалу, глаза которого неожиданно приобретали глуповато-задумчивое выражение, его собственный дом начинал казаться каким-то таинственным аквариумом, где между призраками вещей двигались и непонятно разговаривали призраки людей.
Душа Михала превратилась в странные дебри, в строго охраняемую заветную зону. Никто не мог узнать, что в нем происходит. Никто, никто на всем свете не знал ни его тайных восторгов, ни непрекращающегося восхищения.
Но Михал чувствовал, что это только ворота в какие-то еще более упоительные страны. Он должен был к ним стремиться, должен был действовать. Он знал, что только от него зависит, утратит ли он это счастье или умножит его. Пассивное созерцание было непростительным легкомыслием.
В один из вечеров, когда Ксения появилась в окне своей комнаты, он просвистел несколько первых тактов Монюшковских курантов. Ему показалось, что она вздрогнула и ближе подошла к окну. И сразу же исчезла, как будто сраженная, как будто уже вовлеченная в его заговор. Видела ли она его? Догадалась ли? На уроках танцев он никогда не упоминал о своих вечерних дежурствах. Был ли это стыд или только расчет — какой-то особенный страх перед нарушением очарования тайны, перед приданием туманным переживаниям слишком отчетливой формы, — он и сам не смог бы сказать. Ему нравилась таинственность и длительность выбранного пути. Словно ребенок, наслаждающийся новым лакомством, он боялся пресытиться, желая, чтобы все узнанное длилось бесконечно. Даже нетерпение. Даже голод.
В следующий раз он засвистел, не рассчитывая на ее появление. И вот, словно только ожидая сигнала, она уже была в окне. Отодвинула занавеску, оперлась рукой о раму и посмотрела во мрак, освещенная снизу из глубины так, что волосы ее были прошиты пушистыми нитями света.
После длительного колебания он вышел из своего укрытия. В лучах фонаря искрились мелкие пылинки дождя. Он стоял неподвижно, с лицом, поднятым к ее окну.