— Проглядывал.
Оба посмотрели на Ырраимпх и озабоченно замолчали.
— Послушай, Томаш, — заговорил через некоторое время Михал, — а что ты думаешь о том, во что верят индусы? Ты знаешь, что мы жили всегда и будем жить дальше. В различных существах. В облике зверей или растений.
— Реинкарнация, — сказал Томаш.
— Да. Воскрешение душ. Для меня это звучит очень убедительно.
— Для меня тоже. Только, видишь ли, если это так, то мы все равно никогда не будем этого знать. Мы всегда будем только собой. Мы не будем помнить, что было до этого. Вообще не будем знать, было ли уже что-то или что-то еще будет.
— Я почти уверен, — пылко начал Михал. — Иногда я что-то делаю или что-то со мной случается, и знаешь, у меня вдруг такое ощущение, что это уже было. И довольно часто.
— У меня так тоже иногда бывает. А может быть, это просто что-то похожее на то, что уже действительно было. Какой-то запах, звук, слово. Может быть, в этом нет ничего необыкновенного.
— Я думаю, что ясновидящий Оссовецкий наверняка хоть что-нибудь знал бы об этом, — сказал Михал.
— Или Ганди, — добавил Томаш.
Пламя снова начало колебаться. На конце фитиля образовался нагар, похожий на головку мухи. Михал снял его с помощью ножа и спички. Потом дунул осторожно в миску, разжигая затухавшую курильницу.
— Меня одно удивляет, — сказал Томаш. — Взрослые живут так, как будто им все ясно. Или так, как будто им все безразлично, — добавил он через минуту.
— Или как если бы все было нереальным, — сказал Михал. — Словно они не ощущают в себе костей. Как будто не знают, что умрут.
— Или как будто все время притворяются. От страха.
— Но только от такого, небольшого. А не от такого, от которого человеку больно.
— От такого, совсем крошечного.
— Серость, — изрек Михал, а Томаш понимающе кивнул головой.
— Серость, — повторил он. — Это самая большая опасность. — Он встал, подошел к дивану и вытащил из-под подушки длинную бутылочку с красиво выгнутым горлышком. Она была запечатана красным станиолевым колпачком, на ней была наклеена разноцветная, полная медалей и завитушек этикетка. Сверху на голубом поле были изображены три звездочки, а внизу была надпись: «Koniak Stock».
— Человече! — воскликнул Михал.
Он взял из рук Томаша бутылку, посмотрел ее на свет, встряхнул золотистую жидкость.
— А как с харцерской [3] присягой? — забеспокоился он. Томаш взял со стола трубку.
— А это?
— Это обряд.
— Это тоже, — сказал Томаш.
— А мы не напьемся?
— Таким количеством? Самая маленькая бутылка, которую я мог достать. Но если даже… то это относится к тому, что мы должны испытать. — Он взял бутылку у Михала, снял колпачок. — Спрячь его на память. — Потом перочинным ножичком принялся выковыривать пробку. Получалось это у него неловко, часть пробки он вдавил внутрь.
— У меня только алюминиевая кружка, — сказал Михал.
— Сойдет.
Михал первый налил себе немного, робко пригубил. Поморщился, глубоко вдохнул.
— Очень странно.
Томаш глотнул и даже не покривился.
— Надо выпить больше, чтобы почувствовать вкус. Он разжег трубку от свечки и протянул ее Михалу. Они поочередно пили и курили, стараясь сохранять безразличное выражение лица, хотя Михала после каждого глотка всего передергивало.
— Наверняка с серостью можно бороться, — сказал Томаш. — Если о ней знаешь, это уже хорошо. Потому что она приходит незаметно, как сон. Я уверен, что это зависит от воли. Мы должны закалять волю.
Михал допил остаток коньяка в кружке, налил снова и глотнул. Теперь его уже не передергивало. Он сосал трубку и, широко открыв рот, выпускал дым.
— Прежде всего надо так устроить жизнь, чтобы не было скучно, — сказал он неожиданно грудным голосом.
Его движения стали резкими, угловатыми, какими-то агрессивными.
Томаш снисходительно смотрел на него.
— Конечно, — согласился он. — Но это, пожалуй, не самое главное. Самое главное, чтобы во всем всегда была ясность. Ты понимаешь, о чем я говорю? Цвет, вкус, истина, чтобы ничего не было такого — ни рыба ни мясо. Ты хочешь спать?
Михал пробовал скрыть зевоту, подперев лицо рукой, но у него трясся подбородок и вздулись вены на шее.
— Нет, я не хочу спать, просто здесь очень душно.
— Может быть, я не могу достаточно ясно выразить, — тянул дальше Томаш. — Например, идешь ты по улице и она кажется тебе серой, а когда внимательнее присмотришься — обнаружишь много цветов. Красные трамваи, афиши на киосках, рекламы, одежда людей. Только надо заставить себя быть внимательным. Вот однажды я шел по лестнице. Кажется так просто: идешь по лестнице. И что-то мне ударило в голову, дай, думаю, проверю, как это происходит. Сгибаю ногу в колене, поднимаю, выдвигаю немного вперед, ставлю ступню на ступеньку… Ну, хорошо, а откуда это берется? Что я, отдаю своей ноге какой-нибудь приказ? Я пробовал схватить этот момент, это нечто, что является причиной моего «восхождения» по лестнице. И вместо того чтобы идти, я остановился, и мне казалось, что я не смогу идти дальше, пока наконец меня не увидела Марыська и не закричала: «Чего ты здесь торчишь? Тебе надо уроки делать!» Понимаешь?
— Да, понимаю.
— Конечно, нельзя так на всем заострять внимание, тогда вообще ничего не сможешь делать, но, с другой стороны, если не наблюдать, тогда все станет неясным. Абсолютно все. С порядочностью тоже так. Послушай, ведь мой отец порядочный человек, и все его уважают… — Томаш долил кружку и сделал глоток. В бутылке осталось коньяку еще на две рюмки. — И я тоже его уважаю, но однажды я слышал, как они разговаривали с мамой в столовой о налогах. Ему прислали какие-то официальные бумаги, и он в них что-то там заполнял и говорил маме, что надо указать меньший доход, тогда меньше придется платить. Здесь что-то неясно. С одной стороны, конечно, порядочность, но не всегда и не во всем. А ведь здесь либо так, либо эдак. Если налог неправильный, надо написать им: я этот налог не признаю. Правда?
— А мои родители часто при Вере говорят по-французски, — сказал Михал и клюнул головой так, как будто бы споткнулся, хотя сидел да стуле.
Трубка уже погасла, и свеча едва возвышалась над чашечкой подсвечника. Только струйка дыма из курильницы упорно тянулась кверху мимо острых носов и клювов тотема, она извивалась и раздваивалась, словно прозрачная лента с загнутыми краями.
— Допивай остаток, — сказал Михал.
Томаш отрицательно покачал головой. Михал потянулся за бутылкой и приложил горлышко к губам.
— Свеча кончается, — сказал Томаш.
Ни с того ни с сего Михал начал смеяться. Он пристально смотрел на тотем, и смех сотрясал его плечи, падающую на лоб прядь.
— Над чем ты смеешься, Михал? Перестань. Над чем ты смеешься?
— Над этим. — Он вытянул руку и бесцеремонно ткнул в амулет.
— Михал!
— Не сердись, — продолжал он, задыхаясь от кашля. — На меня нашло. Столько мы здесь говорили о правде и о том, чтобы все отчетливо видеть. И этот наш Ырраимпх должен звать нас к правде, а ведь это только немного позолоты, которую ты соскреб с золоченой рамы.
— Да. Соскреб, — сказал Томаш, снимая очки таким движением, как будто поднимал забрало. — Ну и что? — Он протер глаза кулаком.
Михал успокоился.
— Ничего. Но это ведь известно.
Томаш оставался суровым.
— А может быть, не совсем? Видишь ли, это тоже не должно оставаться неясным. Хорошо, что ты об этом заговорил. Потому что когда-то это было только игрой и мы к этому привыкли. А теперь это уже перестало быть игрой. Ведь, Михал…
— Знаю, ну, знаю, — прервал его примирительно Михал слабым голосом. — Символ. Это я так, посмотрел на это обычным взглядом и поэтому…
Но Томаша не успокоила эта неожиданная капитуляция.
— Дело в том, — развивал он свою мысль, — какой придать всему смысл. Вот что является тайной. Правду в мешке не утаишь. Это могло быть чем угодно. Даже дохлой мухой. Но ведь важен наш уговор. Ты говоришь «немного позолоты» так, как будто бы думаешь, что я об этом позабыл.