- Дуурь, дуурь, - ответил Хулиган, яростно кивая. Он взял фигулечку и непонятно как разобрал зеленое основание на десятки крохотных кубичков, которые затем с величайшей осторожностью начал складывать заново, очевидно, в другом порядке.
Каваноу еле-еле добрался до кресла и обмяк там, будто снятая с руки перчатка. Он посматривал за Хулиганом, вяло твердя себе, что если не будет держать себя в руках, то заснет в следующую же секунду. Тем временем в комнате сделалось как-то необычно спокойно и мирно... Вскоре Каваноу понял, в чем дело.
Тишина.
Две сварливые бабы, наводнявшие своими тушами нижний от Каваноу этаж, уже не выкрикивали друг другу любезности. Никто не врубал идиотскую музыку раз в шесть громче, чем нужно.
Домовладелица не орала с верхнего этажа свои ценные инструкции дворнику в полуподвал.
Мир. Тишина.
Ни с того ни с сего разум Каваноу вдруг обратился к фильмам немого кино и всему, с ними связанному: к Чаплину, кинстоунским полицейским, Дугласу Фербенксу, Гарбо... Вот было бы славно вытащить эти фильмы из запасников, подумал он, чтобы их смотрели все, а не только хранители фонотеки Музея современного искусства...
В Конгрессе пришлось бы соорудить нечто вроде фототелеграфа с экраном, пожалуй что, над столом спикера.
Телевидение. Вот телевидению, мечтательно подумал Каваноу, придется заткнуться и свернуть манатки.
Никакой больше предвыборной болтовни.
Никаких больше банкетных спичей.
Никакой больше поющей рекламы.
Каваноу вдруг сел прямо.
- Послушай, - напряженно обратился он к Хулигану, - а мог бы ты исправить только письмо - но не разговорную речь?
Хулиган вылупил на него глаза и протянул диск. Каваноу взял диск и медленно начал переводить идею в аккуратные картинки...
Хулиган удалился, исчез, как лопнувший мыльный пузырь в конце нырка, через чертежный столик Каваноу.
Сам Каваноу по-прежнему сидел в кресле, прислушиваясь. Вскоре снаружи донесся отдаленный нестройный рев. По всему городу, по всему миру, предположил Каваноу, люди обнаруживали, что снова могут читать, что знаки соответствуют тому, о чем они говорят, что остров, которым вдруг стал каждый, теперь превратился в полуостров.
Гвалт продолжался минут двадцать, а затем понемногу затих. Оком своего разума Каваноу видел ту оргию бумагомарания, которая, должно быть, уже начиналась. Он выпрямился в кресле и прислушался к благословенной тишине.
Некоторое время спустя внимание фотографа привлек к себе приступ нарастающей боли, точно забытый на время гнилой зуб. Подумав немного, Каваноу определил эту боль как свою совесть. Да кто ты такой, корила его совесть, чтобы отнимать у людей дар речи - то единственное, что когда-то отличало человека от обезьяны?
Каваноу исправно попытался почувствовать раскаяние, но почему-то не сумел. А кто сказал, спросил он у своей совести, что это был дар? На что мы его использовали?
А я тебе скажу, продолжил он увещевать свою совесть. Вот в табачной лавке: "Эй, а ты чего себе думаешь о тех чертовых янки? Ну, е-мое, это было что-то, да? Ясное дело! Говорю тебе..."
Дома: "Ну, что у тебя сегодня на работе? А-а. Чертов дурдом он и есть дурдом. А у тебя тут как дела? А-атлична! Грех жаловаться. С детишками порядок? Ага. Эх-ма. Ну, что там на обед?"
На вечеринке: "Привет, Гарри! Да что ты говоришь, парень! Ну, как ты там? Эт-то хорошо. А как там... ну я ему так прямо и говорю, а кто ты такой, чтобы мне указывать... да, хотелось бы, только нельзя. Все желудок - доктор говорит... Органди, и с маленькими золотистыми пуговками...'Вот так, значит? Ну, а как тебе пару раз по соплям?"
На уличных углах: "Лебенсраум... Нордише Блют..."
Я, сказал своей совести Каваноу, остаюсь при своем мнении.
И совесть ничего ему не ответила.
В тишине Каваноу прошел по комнате к шкафчику с грампластинками и вынул оттуда альбом. На корешке он смог прочесть надпись: МАЛЕР. "Песня о земле".
Фотограф вынул из альбома один из дисков и поставил его на проигрыватель - "Песню пьяницы" из пятой части.
Слушая музыку, Каваноу блаженно улыбался. Конечно, это искусственное средство, думал он, с точки зрения Хулигана, человеческая раса была теперь постоянно в легком подпитии. Ну так и что?
Слова, которые выводил тенор, звучали для Каваноу как тарабарщина. Впрочем, они всегда были для него таковой: фотограф не знал немецкого. Однако он знал, что они означают.
Was geht mich denn der Fruhling an?!
Lasst mich betrunken sein?
Что тогда мне весна?
Напьюсь хорошенько!